ВОЗМОЖНОСТЬ ВОЗРАЗИТЬ
(Из личного опыта)
1988 г.

Когда мы говорим, что с перестройкой у нас наступила эпоха гласности, то вне зависимости от того, насколько оправдан здесь совершенный вид глагола, в этом утверждении явственно просвечивает вполне определенная характеристика прежнего, "доперестроечного" состояния нашей прессы. Того состояния, когда печать и прочие средства массовой коммуникации есть, а гласности тем не менее нет. То есть, конечно, не вовсе нет, но она существует в столь ограниченном, урезанном, бюрократически зарегулированном виде, что называть это гласностью не поворачивался язык. Если мы хотим преодолеть это состояние, и преодолеть необратимо, нам нужно его прежде всего как следует осознать. Предлагаемые заметки имеют в виду эту общую цель, хотя конкретный предмет их значительно уже. Речь пойдет о праве на полемическое выступление в печати. Притом о праве обеспеченном, о таком, каким каждый человек при желании мог бы воспользоваться.
Важность такого права едва ли нуждается в пространных пояснениях и доказательствах. Если оно не реализуется, это означает не что иное, как полную бесконтрольность прессы - в смысле отсутствия читательского, общественного контроля над нею, возможность без всяких ограничений манипулировать общественным сознанием. А это, в свою очередь, один из решающих признаков недемократичности соответствующей социальной структуры.
Нельзя сказать, чтобы и до нынешних времен (за вычетом разве второй половины 40-х годов, когда споры в печати сошли почти на нет) нас когда-либо вовсе лишали указанного права. Но и в том случае, когда публикуемый "отрицательный" отклик не был по тем или иным соображениям "организован" самой редакцией, между автором такого отклика и читателем всегда "как грозный часовой" стоял Редактор - лицо, которому вручено было право решать, какую критику и на какие произведения, явления или лица он может допустить, а на какие - нет. Ни о каких гарантиях тут не могло быть и речи.
Сейчас в данной области кое-что изменилось, однако решающие изменения пока еще впереди.
Позволю себе в этой связи предложить вниманию читателя некоторые эпизоды из собственной практики общения с печатью. Надеюсь, это не станет для него основанием заподозрить меня в нескромности или эгоцентризме. Просто свой опыт тем хорош, что тут уж знаешь все самолично и можешь отвечать за каждую деталь.
Первый эпизод - восьмилетней давности, из самых глубин "брежневского" двадцатилетия. Передо мной в машинописных копиях несколько писем: все они относятся к последним месяцам 1979 года. Это моя переписка с "Литературной газетой" по поводу одного тогдашнего интервью писателя Михаила Алексеева, помещенного в этой газете (8 августа 1979 г.). Речь в нем шла, в частности, о Твардовском.

"Немало волнений, - рассказывал М.Алексеев, - пришлось пережить с повестью "Карюха". В "Новом мире" скоренько подготовили на нее рецензию. Рецензия была разгромная. На редколлегии, где решалась судьба рукописи, разгорелись страсти. Редактировал журнал в эти годы Александр Трифонович Твардовский. Он, конечно, не мог читать все материалы, поступающие в журнал, и очень доверял вкусу, профессиональному чутью своих сотрудников. Но тут дело было спорное. Его убедили прочесть "Карюху". Он взял ее с собой домой. А на другой день звонит в редакцию и просит прислать ему "Хлеб - имя существительное", в свое время в пух и прах разнесенный на страницах того же журнала. А потом потребовал и "Вишневый омут"". Далее рассказывалось о том, как "через несколько дней" после описанных событий, когда в Центральном доме литераторов "праздновали юбилей М. Исаковского", Александр Трифонович подошел к М.Алексееву и, побагровев, произнес "ошарашившую" его фразу: "Алексеев, мы были к Вам несправедливы".

Для всякого, кто сколько-нибудь следил за ходом литературно-общественной борьбы второй половины 60-х годов, это сообщение было едва ли не сенсационным. Твардовский, краснея, признает свою неправоту- перед кем? Перед тем, кто имел заслуженную репутацию одного из главных его литературных противников! Перед редактором "Москвы", которая вместе с кочетовским "Октябрем" из номера в номер объявляла злонамеренным "очернительством" критическое изображение и осмысление в "Новом мире" и неизжитого наследия сталинской эпохи, и явлений начинающегося застоя! Но стоило слегка присмотреться к рассказанной М.Алексеевым мемуарной новелле, как бросались в глаза явные несообразности и противоречия.
Повесть "Карюха" была напечатана весной 1967 г. ("Огонек" N3N3 18-21). Юбилей же М.В.Исаковского пришелся на январь 1970-го. Таким образом, если упоминавшаяся рецензия была подготовлена далее не очень "скоренько", то и тогда между ее обсуждением и юбилейным вечером должны были пройти не "несколько дней", а два с половиной года. Срок более чем достаточный, чтобы Александр Трифонович - если бы он действительно убедился в том, что прежние новомирские оценки произведений М.Алексеева были несправедливыми, - смог высказать это убеждение не только устно, но и печатно (что, кстати сказать, он при своей принципиальности в таком случае непременно бы и сделал). Между тем ничего такого не было. Напротив, было нечто совсем другое, о чем в интервью не говорилось ни слова: был случай, когда "Новый мир" Твардовского вновь вернулся к оценке творчества М.Алексеева.
Летом 1969 года (через два года после "Карюхи") несколько печатных органов, включая "Советскую Россию" и даже далекую от литературы "Социалистическую индустрию", дали дружный залп по "Новому миру" - уже не по отдельным его выступлениям, а по журналу в целом. Кульминационным, пунктом этой хорошо организованной кампании явилось письмо 11 литераторов под характерным "сигнализирующим" заглавием "Против чего выступает "Новый мир"?" ("Огонек", 1969, № 30); под ним стояла и подпись М.Алексеева. В свою очередь, в заметке "От редакции" ("Новый мир", 1969, N" 7), написанной в ответ на это письмо при непосредственном участии Александра Трифоновича, он был назван в числе авторов, которые "подвергались весьма серьезной критике на страницах "Нового мира" за идейно-художественную невзыскательность, слабое знание жизни, дурной вкус, несамостоятельность письма", и заинтересованный читатель отсылался к двум рецензиям на его произведения: моей - на "Хлеб - имя существительное" ("Новый мир", 1965, М 1), о которой упоминалось в интервью, и Натальи Ильиной - на "Повесть о моих друзьях-непоседах" ("Новый мир", 1966, № 1), - к тем самым, которые якобы были опровергнуты прозревшим после "Карюхи" Твардовским.
Размышляя над тем, почему столь знаменательный и к тому же печатно засвидетельствованный факт так бесследно изгладился из памяти мемуариста, нельзя было не прийти к заключению, что причина тут та же, что и у несообразностей с хронологией. Ведь если между 1967 и 1970 годами прошло не "несколько дней" и если в промежутке между ними оказывается упомянутая характеристика ("дурной вкус" и проч.), то все построение, включая попытку отделить Твардовского от "Нового мира", противопоставить его "своим сотрудникам", обращалось в карточный домик.
Ввиду историко-литературной да и общественно-политической важности темы я посчитал своей обязанностью поделиться этими соображениями с читателями "Литературной газеты" - в форме открытого письма М.Алексееву - и 16 августа 1979 г. отправил в газету такое письмо. Через какое-то время мне стало известно, что раньше меня или одновременно со мною свои протесты по тому же поводу и по тому же адресу послали М.И.Твардовская и некоторые из моих товарищей по "старому" "Новому миру" и что им уже приходят однотипные отписочные ответы. И хотя сам я - шла неделя за неделей - не получал в ответ ничего, становилось все более очевидным, что никаких публичных возражений М.Алексееву редакция допустить не хочет. Тогда мне пришла мысль по крайней мере зафиксировать это обстоятельство, засвидетельствовать его документально. И 26 сентября я вновь написал в "Литгазету", на имя ее главного редактора, короткое письмо с напоминанием об обязанности газеты отвечать на письма трудящихся. По-прежнему упорное (и все более красноречивое) молчание. Подождав несколько недель, написал снова. Воспроизвожу, в сокращении, это письмо.

Главному редактору "Литературной газеты" А, Б. Чаковскому
Не получив ответа на два предыдущих моих письма в "Литературную газету" (...), я тем не менее решил, по прошествии еще двух месяцев, написать Вам в третий раз, чтобы сформулировать выводы, в которых утверждает меня, в частности, и сама односторонность нашей "переписки". Вот основной из них: выступление "Литературной газеты" и последующее ее поведение в данном вопросе представляет собой, если брать все это в целом, сознательный акт обмана, умышленное распространение заведомо ложных сведений об А.Т.Твардовском.
Действительно, можно ли посмотреть на дело иначе? В "Литературной газете" выступает литератор, чьи произведения рассматривались "Новым миром" Твардовского как характерный образец псевдонародности, безвкусицы, художественной неправды и который сам, в свою очередь, был известен как один из наиболее активных литературных противников Твардовского. Выступает с заявлением, что критика его сочинений в "Новом мире" объяснялась лишь тем, что главный редактор слишком поздно удосужился их прочитать и слишком доверился своим недобросовестным сотрудникам, а когда прочитал, то, побагровев от стыда, просил у него, Алексеева, прощения. Твардовский опровергает новомирскую критику, и не в каком-нибудь частном пункте, а в том, что считалось выражением принципиальной линии журнала! Это ли не сенсация!
Дальше события развиваются следующим образом. Газета получает целую пачку писем, из которых явствует, что в рассказанной М.Алексеевым истории нет ни слова правды. Когда я писал ему свое открытое письмо, я (...) все-таки допускал, что в обман этот могли быть вкраплены, пусть в искаженном, перетолкованном виде, какие-то крохи реальности. В действительности, как выяснилось, ваш "мемуарист" обошелся даже и без таких крох. В своих письмах в "Литературную газету" вдова поэта М.И.Твардовская, люди, вместе с ним работавшие в журнале (В.Я.Лакшин, А.С.Берзер, К.Н.Озерова, Г.П.Койранская), а также критик Н.И.Ильина, опираясь не только на свою память, но и на разного рода документальные источники, засвидетельствовали, что:
- ни рукописи "Карюхи", ни какой бы то ни было рецензии на нее в редакции "Нового мира" никогда не было; ни самая повесть, ни рецензия на редколлегии журнала не обсуждались;
- с произведениями М.Алексеева, получившими отрицательную оценку на страницах "Нового мира", Твардовский был знаком до опубликования соответствующих критических материалов; более того, он первым среди сотрудников журнала прочел "Повесть о моих друзьях-непоседах" и лично заказал Наталье Ильиной критический фельетон "Сказки брянского леса", который до конца своей жизни считал одним из лучших выступлений журнала; никакому пересмотру его отношение к сочинениям М.Алексеева никогда не подвергалось;
- на юбилейном вечере М.В.Исаковского, состоявшемся не в ЦДЛ, а в зале им. Чайковского, Твардовский не председательствовал и с М.Алексеевым не беседовал.
Таким образом, было установлено, что не только по сути, но и по всем деталям, из коих М.Алексеев сплел сюжет рассказанной им истории, она представляет собой чистейшую выдумку. (...)
Как же ведет себя в подобной ситуации "Литературная газета"? Публикует эти письма, на чем настаивают авторы (кстати, четверо из них - члены Союза писателей) и как того требует элементарная журналистская этика? Печатает хотя бы одно из них? Каким-либо иным способом дезавуирует свое сообщение? Нет, она не делает ни того, ни другого, ни третьего. Тогда, может быть, она - сама или с помощью того же М.Алексеева - что-либо возражает авторам писем, оспаривает какие-то приведенные ими факты? Опять-таки нет. Она либо молчит (в случае со мною вот уже три месяца), не реагируя ни на какие напоминания, либо отвечлет - за подписью члена редколлегии Ф.Чапчахова - короткой штампованной отпиской, содержание которой сводится к тому, что редакция не намерена возвращаться к интервью М.Алексеева, - с добавлением, столь же безграмотным по стилю, сколь фарисейским по существу, что это, дескать, "не способствовало бы памяти Твардовского". Следовательно, когда М.Алексеев рассказывает всему свету, будто редактор "Нового мира" краснел перед ним и просил прощения, то это "способствует памяти Твардовского", а когда приходят люди и с фактами в руках доказывают, что ничего подобного не было, то это, оказывается, "не способствует" и перед ними захлопывают дверь.
Что можно сказать по повода подобных ответов (равно как и неответов; разница между теми и другими, как видим, невелика)? Прежде всего из них явствует, что ни М.Алексееву, ни газете сказать абсолютно нечего. Никаких аргументов, которые они могли бы привести в подтверждение своего сообщения, равно как и никаких возможностей оспорить то, что говорят авторы писем, у них нет. (...) Если до этих "ответов" между М.Алексеевым и уличающими его письмами еще как бы существовала ситуация спора, то теперь спор закончен, обман, совершенный им, не только доказан, но, по существу, подтвержден и самой "Литературной газетой". А с другой стороны, из них же следует, что восстанавливать истину редакция не собирается, полученные опровержения намерена скрыть, а их авторам пытается тем или другим способом заткнуть рот. (...)
На этой констатации я позволю себе закончить нашу одностороннюю "переписку".
Без надежды на ответ
(Подпись)
24 ноября 1979 г.

Действительно, ответа я уже не ждал, и в самом деле на этом можно было бы закончить, но, чтобы поставить последнюю точку над i, я решил сделать еще один шаг: написал заявление в секретариат правления Союза писателей СССР, приложив к нему копии своего открытого письма и двух последующих писем в "Литгазету".
По всем нормам, секретариат обязан был рассмотреть заявление члена Союза писателей и дать на него официальный ответ. Даже если бы речь шла о чем-то гораздо более мелком, нежели обнаруженная перед руководством Союза безнравственность поведения его печатного органа. Тем не менее и секретариат мне тоже не ответил - ни письменно, ни устно. Единственное, что я получил, так это запоздалую отписку Ф. Чапчахова ("в связи с Вашим заявлением в секретериат правления Союза писателей СССР"), отличавшуюся от тех, что получили мои товарищи, лишь неловкой попыткой объяснить упорное молчание "Литгазеты" сплошной, многозвенной цепью почтовых пропаж. Разоблачить это неудачное сочинение не стоило большого труда, и 12 декабря того же года я вновь обратился к руководству Союза писателей, настаивая на рассмотрении своего заявления.
Ответа на это, как, собственно, и на предыдущее свое обращение в секретариат, я жду кот уже девятый год. Срок достаточный для того, чтобы не спеша обдумать вышеописанный эпизод. И чем больше я думал о нем, тем более показательным он мне представлялся, тем явственнее проступали в нем характерные черты того общего положения вещей, которое мы сейчас поставили задачей преодолеть.
В самом деле, о чем говорит тот факт, что ни мне, несмотря на все усилия, ни людям, гораздо более меня известным и авторитетным, не дали тогда возразить М.Алексееву (чье заявление так и остается неопровергнутым)? Он знаменует собой то, что можно было бы назвать бессилием правды. Это не значит, конечно, что всюду царила одна сплошная ложь, правду лее вообще никуда и ни по какому случаю не пускали на порог. Но - могли и не пустить. Если была не нужна, если в чем-то расходилась с "видами начальства", если кому-то или чему-то мешала, могли без дальних объяснений захлопнуть перед нею дверь.
В описанном выше случае на то были две легко угадываемые причины.
Первая заключалась в общественном положении М.Н.Алексеева (редактор толстого журнала, секретарь правления Союза писателей РСФСР и прочая, и прочая, и прочая). Конечно, не каждый на его месте мог решиться на такой необычный шаг. Но поскольку он на это решился, дальнейшее развитие событий было этим уже в значительной мере предопределено. Должен был сработать тот неписаный закон, который, как утверждают социологи, действует в элитарных группах и сводится, попросту говоря, к принципу взаимного невмешательства. Нас не трогай - мы не тронем. Если некто, обладающий силой, властью, связями, не меньшими, чем твои, считает нужным сделать какой-то шаг, против тебя ни прямо, ни косвенно не направленный, то предоставь ему его сделать, не становись у него на пути. Тогда и он в соответствующем случае не помешает тебе, а глядишь, и поможет. Так что если бы даже редактору "Литгазеты" не слишком нравилась интересующая нас часть интервью М.Алексеева, потребовать ее исключения либо согласиться опубликовать какие-либо возражения на нее было бы с его стороны прямым нарушением названного принципа, более важного, чем какие-то "формальные" редакторские обязанности. Перед той же дилеммой оказались и руководители СП СССР, на которых пала досадная необходимость рассматривать мои заявления: дать им ход значило нарушить этот принцип не только по отношению к М. Н. Алексееву, но теперь уже и по отношению к А.Б.Чаковскому. И они (кто именно - оргсекретарь Ю.Н.Верченко или сам Г.М.Марков, на чье имя посылал я эти заявления, - не берусь судить) сделали точно такой же выбор: заявления были оставлены без ответа и положены под сукно.
Второй специфический момент заключался в самом Твардовском, вернее в официальном отношении к нему тех времен, когда со многих сторон урезанный, отделенный от себя самого, с особенной беззастенчивостью "присваивался" он теми, против кого при жизни воевал. Тут была замешана тогдашняя "большая политика", и потому расчет М.Алексеева был безошибочен вдвойне: с человеком, который взял на себя инициативу заставить Твардовского признать правоту своих бывших противников и хотя бы в одном, но принципиальном пункте отмежеваться от "линии "Нового мирам, никто - ни редактор "Литгазеты", ни секретариат Союза писателей - не могли и не захотели бы допустить открытого спора.
Все это так. Но разве и сами эти специальные причины не были выражением общего? Разве разгром "Нового мира" Твардовского не был, в свою очередь, самым красноречивым и крупномасштабным за всю историю советской журналистики пресечением "возможности возразить"? И разве, с другой стороны, страховой полис от критики, выданный М.Алексееву редактором "Литгазеты" и руководством Союза писателей, представлял собой что-нибудь исключительное? Здесь оградили от неприятных возражений одно из влиятельных в этом союзе лиц, там - скажем, в областной или районной газете - отказали в публикации письма с критикой, например, какого-нибудь директора завода, поскольку он к тому же член бюро обкома или райкома... Истории .разные, а суть одна: бессилие правды. И не было у нее в тогдашних условиях почти никаких реальных возможностей себя отстоять. Другая газета или журнал? В 70-е годы они в этом отношении мало отличались друг от друга, да к тому же были незримо скреплены вышеупомянутой системой неформальных начальственных связей. Отговорка всегда оказывалась наготове. Вы несогласны с "Литгазетой"? Вот туда и обращайтесь. У них там в каждом номере "Спор идет", а нам с ними связываться ни к чему, нам это не по профилю, у нас все номера забиты на год вперед... Стандартные, заранее известные ответы.
Не отсюда ли то спокойствие, та незыблемая уверенность в собственной неуязвимости и безнаказанности, которая сквозила во всем поведении упоминавшихся лиц? И М.Н.Алексеева, заранее пренебрегшего неизбежными опровержениями в твердом убеждении, что ходу им не дадут. И Ф.А.Чапчахова с его высокомерно-односложными отписками, даже и не претендующими на какую-либо убедительность, а лишь призванными показать, что автор их выступает "с позиции силы". И А.В.Чаковского и его коллег по секретариату "большого Союза" с их совсем уж величественным, непробиваемым молчанием. Так вести себя можно было лишь в одном случае; когда твердо знаешь, что такое поведение и есть реальная общественная норма (как бы та же "Литературная газета" ни доказывала подчас противоположное, укоряя отмалчивающихся и отписывающихся заместителей министров).
Но что такое бессилие правды? Не что иное, как бессилие человека. Если член творческого союза раз и другой обращается к руководителям этого союза, а они ему даже не отвечают, то как в таком случае определить их взаимные отношения? Кто они по отношению к нему: товарищи по ремеслу, временно им уполномоченные на выполнение некоторых общецеховых организационных функций, или же вознесшаяся над ним привилегированная группа, практически не сменяемая, ни в малейшей степени ему не подконтрольная, более того, просто-напросто помыкающая им, как и прочими "рядовыми"? Ответ очевиден. Если кто-то посылает в газету (в наших условиях являющуюся государственным учреждением) свой протест против помещенного в ней материала, если он стучится туда раз, другой, третий - и встречает гробовое молчание, значит, как ни грустно это признать, его просто не считают за человека. Значит, записанные в Конституции его гражданские права, включая свободу слова и печати, попросту игнорируются как нечто, существующее только на бумаге. Безгласность, невозможность возразить есть в действительности не только недостаток гласности, но и нечто большее: по сути дела, это эквивалент бесправия и произвола, своего рода символ недемократических общественных отношений. Как, с другой стороны, и утверждающаяся ныне гласность - она тоже шире самой себя: она проявление иного взгляда на человеческую личность, иных, демократических взаимоотношений между людьми.
Об успехах нашей нынешней гласности трудно говорить без искреннего воодушевления. Однако если мы хотим не только праздновать, но и развивать эт.и успехи, нам следует вполне точно, не впадая в восторженные преувеличения, сознавать реальные пределы достигнутого. В частности и по отношению к тому, насколько выросла и упрочилась к настоящему времени доступная каждому из нас возможность возразить.
Позволю себе в этой связи еще пару эпизодов из собственной авторской практики.
В конце 1986 - начале 1987 года я написал небольшую статью в виде отклика на помещенные в "Огоньке" фрагменты воспоминаний Ю. В. Трифонова, собственно, даже не статью, а историческую справку о последних месяцах Твардовского в качестве редактора "Нового мира". Не будучи непосредственно полемической, она, конечно, несла в себе определенный критический заряд - по отношению к тем, кто санкционировал и осуществлял разгром журнала; некоторые из них были названы здесь поименно. И вот, прежде чем увидеть свет, заметка эта побывала последовательно в редакциях трех московских газет и шести журналов. Везде к ней относились очень хорошо, предлагали своим главным редакторам, а возвращая мне текст, высказывали искреннее сожаление. Но... для одних она оказывалась слишком велика (а дробить такой материал нельзя!), для других слишком мала, недостаточно фундаментальна, для третьих в их трудных обстоятельствах несвоевременна. Мотивы отказа звучали различно, однако основной причиной, как откровенно признавались мне в иных редакциях, были именно упомянутые здесь имена: частичное обнаружение той роли, какую сыграли в проведении названной операции некоторые по-прежнему влиятельные литературные деятели. А в одном журнале не стали и темнить: твердо брались напечатать, если имена авторов "письма 11-ти" будут сняты. А еще в одном и вовсе чуть-чуть было не напечатали: главный редактор, вначале решившись на это, в последний момент изъял статью из номера, уже подписанного к печати Главлитом!
Прошу поверить: я отнюдь не жалуюсь и не обвиняю. Просто хочу констатировать тот факт, что и в условиях минувшего года, когда, как казалось, наверное, многим, гласность прорвала все плотины, обусловленная ею "возможность возразить" оказалась в данном случае весьма труднодостижимой - даром, что "возражение" относилось к событиям почти двадцатилетней давности. Но если эта заметка в конце концов все же была опубликована ("Октябрь", 1987, N2 12), то попытка высказать несогласие с одним уже сегодняшним выступлением ряда "значительных лиц" нашей литературы потерпела полную неудачу.
Весной прошлого года в еженедельнике "Литературная Россия" (1987, 24 марта) появился развернутый отчет о заседании секретариата правления Союза писателей РСФСР. Своеобразие этого, можно сказать, исторического заседания состояло в том, что едва ли не впервые за время перестройки здесь одна за другой раздавались речи, выдержанные в одной и той же мрачной тональности, проникнутые общим чувством раздражения по поводу процессов, протекающих в последнее время в советской печати, литературе, критике. Один из ораторов сравнивал нынешнее положение вещей с тем, какое создалось "в июле 1941 года, когда прогрессивные силы, оказывая неорганизованное сопротивление, отступали под натиском таранных ударов цивилизованных варваров", и пророчествовал, что "если это отступление будет продолжаться и не наступит пора Сталинграда (!), дело кончится тем, что национальные ценности... будут опрокинуты в пропасть". Ему вторил другой: "Кое-кто сегодня хочет свалить все духовные ценности в яму и закопать, чтобы и духу не было прежних наших завоеваний в культуре". "У нас сложилась беспокойная обстановка в писательских организациях России", - сетовал третий. "Бог знает, куда мы докатимся", - пугал четвертый.
Откуда, хотелось спросить, эта осень весной, эти угрюмые интонации и образы чуть ли не конца света: "пропасть", "яма", "могила"? Почему и десять, и пять, и три года назад, когда положение страны (литературы и критики в том числе) становилось все более удручающим, те 'же ораторы, как можно судить по тогдашним их выступлениям, пребывали • в отличном настроении? Почему оно так резко испортилось именно теперь- с первыми шагами гласности, демократизации, общественного обновления?
Ответ напрашивался сам собою. Называя вещи своими именами, заседание, посвященное обсуждению "задач писателей -России в свете решений январского (1987 г.) Пленума ЦК КПСС", вылилось на деле в своего рода форум людей, раздраженных и обеспокоенных перестройкой. Конечно, слегка прикрытый фиговыми листочками дежурных "одобряющих" фраз, но в целом достаточно откровенный в этом своем качестве. Примечательно, что ни во вступительном слове, ни в докладе, ни в выступлениях в прениях, судя по отчету, ни слова не было сказано о том, как отразилась обстановка безгласности и застоя на деятельности руководства СП РСФСР и его печатных органов и что предстоит сделать теперь, чтобы это исправить.
Неожиданно ли было подобное выступление именно данной группы лиц? Для человека того поколения, -которое помнило, какую роль играли многие из них во второй половине 60-х годов, когда затаптывался процесс демократизации, начатый XX съездом партии, это не было неожиданностью. Любопытная деталь: трое из ораторов, чьи речи с особой отчетливостью выявили общую тенденцию заседания (М.Алексеев, П.Проскурин, Н.Шундик), подписали в 1969 году упоминавшееся "письмо 11-ти", а четвертый (А.Софронов) напечатал его на страницах тогдашнего "Огонька".
То, что литературные представители сил торможения выступили- и с трибуны, и в печати, - это само по себе можно было бы только приветствовать. Во-первых, на то и гласность, чтобы любая общественно значимая точка зрения имела возможность себя заявить. Во-вторых, их выступление положило конец ложному впечатлению, будто все у нас "за" и процесс перестройки может пройти гладко, без сопротивления. Плохо было, однако, другое: как видно из отчета, на подобные речи никто не возразил. Не дали слова? Или при данном составе участников заседания даже и охотников не было возражать?
Как бы то ни было, я почувствовал желание это сделать, в частности и как член республиканской писательской организации, от имени которой выступали означенные товарищи. Выразив свое мнение в виде короткого письма в редакцию "Литературной России" (близкого по содержанию к тому, что здесь изложено), в сопроводительной записке на имя главного редактора высказал надежду на то, что и мне его газета не откажет в равных возможностях гласности.
Надо отдать должное, он ответил мне буквально в тот же день: 14. IV. 1987

Уважаемый Юрий Григорьевич!
Ваше "Письмо в редакцию" мы опубликовать не можем, т. к. оно касается не собственно редакционного материала, а отчета о состоявшемся секретариате правления СП РСФСР. Дело другое, если бы в письме шла речь об искажении чьей-то мысли на этом секретариате, неточности, ошибке, допущенной редакцией. Вы же выражаете несогласие почти со всеми ораторами, а по существу, оспариваете позицию всего секретариата. В таком случае Вам следует апеллировать к вышестоящему органу, а именно - к правлению Союза писателей РСФСР.
С уважением М. Колосов, главный редактор "Литературной России".

Очень интересным показался мне этот ответ. "Не можем опубликовать" - почему? Может быть, потому, что письмо неграмотно, бессодержательно, нелогично, содержит оскорбительные выпады личного характера? Нет, на этот счет не высказано никаких претензий. Тогда в чем же дело? Первое объяснение, предлагаемое М. М. Колосовым, состоит в том, что оно "касается не собственно редакционного материала, а отчета". Но откуда взялось такое ограничение? Разве наша печать не публикует - притом в большом количестве - отклики на заседания и пленумы различных руководящих органов, на речи, которые там произносятся и с которыми мы точно так же знакомимся по газетным отчетам? Нет, тут явно что-то не так, и М.М.Колосов, сам чувствуя неубедительность этой части своего ответа, называет чуть ниже уже настоящую причину: мое "несогласие почти со всеми ораторами", попытку оспорить "позицию всего секретариата". Вот это уже другой разговор, и его имеет смысл продолжить.
Итак, мне с достаточной откровенностью было заявлено, что мой отклик не напечатан потому, что он - против. Что быть помещенным на страницах "Литературной России" он имел шансы при двух условиях: если бы одобрял позицию секретариата или в крайнем случае если сводился бы к какому-нибудь мелкому уточнению - не более того. "Несогласному" же указывалась единственная возможность - "апеллировать к вышестоящему органу".
Прекрасный совет, разрешающий все вопросы. Кроме одного: какое отношение имеет он к гласности? Гласность, выражающуюся в праве на публичное одобрение руководящих речей и решений, а с другой стороны, на апелляцию в вышестоящие органы, - такую-то гласность имели мы и до перестройки... Самое главное, чем замечателен ответ редактора "Литературной России", - это то, что весь он соткан из старого материала, из старых представлений и норм, новое же, то, что называется "эпохой гласности", не отпечаталось здесь ни единым мельчайшим штрихом. Это не ответ журналиста-демократа, который видит свой долг в полном и адекватном выражении общественного мнения и для которого самой главной из вышестоящих инстанций является читатель, то есть народ: это ответ чиновника в вицмундире Департамента печати. Озабоченного лишь мнением начальства, а по отношению к материалам, которые с этим мнением расходятся, видящего свою обязанность в том, чтобы "отбивать" их, закрывать им дорогу в печать. Желательно вежливо, со сколько-нибудь правдоподобной мотивировкой, а по возможности и с добрым советом... уводящим в пустоту.
Признаюсь, я не последовал этому совету. И потому, что уже стучался в подобные двери - с результатом, известным читателю. И потому, что убежден в справедливости принципа, на котором всегда настаивал Твардовский: с опубликованным в печати лишь в печати же и следует спорить. Толкнувшись без успеха туда-сюда, оставил эту затею. Однако урок, преподанный мне редактором "Литературной России" (наряду со всеми прежними и некоторыми последующими опытами такого рода), я, понятно, не мог не принять во внимание. На протяжении 1987 года при чтении нашей прессы меня еще не раз подмывало схватиться за перо (1). Но вспоминался М.М.Колосов (и конкретный, и, так сказать, символический) - и пропадала охота писать лишь затем, чтобы заставить его поломать голову над очередной вежливой отпиской.
Разумеется, я далек от того, чтобы на базе каких-то не совсем благоприятных личных впечатлений последнего времени ставить под сомнение как общий прогресс в сфере гласности, так и расширение ее в рассматриваемой плоскости - критики, полемики, словом, "возможности возразить". Это было бы противно всякой очевидности, в том числе и моему собственному авторскому опыту. Ведь как бы то ни было, а заметка о конце "старого "Нового мира", хоть и с десятой попытки, все же увидела свет - три года назад об этом нельзя было и помыслить. И разве могла быть в те времена возможна та публикация читательских писем, к которой эта заметка была присоединена? Я имею в виду прежде всего письма-возражения, письма-протесты. Те, что не только автора, но заодно и редакцию обличают в таких смертных грехах, что, помещая эти письма, она, кажется, сама на себя доносит куда следует. Можно ли было раньше представить себе в печати что-либо подобное?
Нет, конечно. Но вот что при этом бросается в глаза: едва ли не в каждом протестующем письме звучит один и тот же мотив - неуверенность в том, что оно может быть опубликовано. Или даже уверенность в обратном. О чем это говорит? Я думаю, не о чем другом, как о том, что хотя подобные публикации сегодня уже не редкость, нормой они все-таки далеко не стали. Захочет редактор поместить такое письмо - поместит, не захочет - ограничится в лучшем случае почтовым ответом. Никакой обязательности для него тут нет, как нет, соответственно, никаких гарантий для самого "протестанта".
Поэтому, между прочим, если бы меня спросили: возможно ли было бы сегодня что-либо подобное инциденту, рассмотренному в первой части статьи, я, пожалуй, не решился бы ответить на этот вопрос категорически отрицательно. И не столько даже потому, что все без исключения действующие лица той давнишней истории и ныне пребывают в прежних социальных ролях (что тоже само по себе знаменательно). Главное в том, что хотя уровень гласности заметно вырос, однако институт гласности и связанные с ним общественные отношения не претерпели пока что сколько-нибудь значительного изменения. А это значит, что вся та мерзость безгласности и заведомого обмана, круговой поруки и наглого произвола, которая с прямо-таки художественной законченностью выразилась в этой истории, - вся эта старая мерзость лишь немного притихла, но в основаниях своих остается нетронутой.
Что же, конкретно говоря, препятствует и сегодня свободному осуществлению гласности? Что ограничивает для нас с вами "возможность возразить"?
Одно из бросающихся в глаза обстоятельств состоит в том, что эта возможность в известной мере лимитирована уже самим "рангом" издания. Так, например, районная газета не может допустить на своих страницах ни сколько-нибудь серьезного спора с газетой областной, ни критики районного комитета партии, ни просто даже полемики с каким-либо выступлением секретаря райкома. Хочешь с этим выступить в печати - пиши в областную газету; хочешь критиковать обком - обращайся в "Правду": авось тебе повезет и, извлеченная из тысяч приходящих туда писем, твоя полемическая заметка попадет на страницу главной газеты страны. Только велики ли шансы, даже теперь, когда подборки читательских писем печатаются гораздо обильнее, чем прежде?
Сказанное имеет отношение и к более общей ситуации нашей печати: к зависимому положению обеих ее главных фигур - Автора и Редактора. Автор (если только он не из тех, кого Редактор выходит встречать к подъезду) целиком зависит от Редактора, облеченного властью решать, печатать его рукопись или нет. В свою очередь. Редактор отвечает за свою деятельность не столько перед читателем (лишь морально), сколько - практически и материально - перед своим начальством, то есть прежде всего перед руководством того государственного или общественного института, органом которого является возглавляемый им журнал или газета. Эти люди его назначили, они же могут его и сместить. И не только могут, но даже чуть ли не обязаны так поступить,, если он выкажет по отношению к ним какую-то самостоятельность и нелояльность. В свою очередь, степень свободы Редактора, естественно, отражается на его взаимоотношениях с Автором, в том числе и на предоставляемой им последнему возможности возражать и критиковать.
Вот почему, признаться, я не испытывал почти никаких личных чувств к М. М. Колосову, не позволившему мне публично возразить руководящим деятелям СП РСФСР. В качестве служащего он поступил самым обычным и нормальным образом (хотя сегодня, конечно, мог бы поступить и иначе). Точно так же меня ничуть не удивляло поведение тех редакторов, которые по сходным причинам один за другим отклоняли заметку о том, как добивали Твардовского-редактора. Более того, допускаю, что подобное решение могли принимать люди, в нравственном отношении весьма различные. И те, кто озабочен лишь собственным преуспеянием, и те, кого к сугубой осторожности побуждало нежелание слишком сильно рисковать делом, соединяющим в себе усилия и творческие судьбы многих людей. В качестве лиц служебно зависимых - притом не только от своего "официального" непосредственного начальства, но и от закулисно связанных с ним могущественных элитарных групп - они поступили так, как десятилетиями приучал их поступать сложившийся порядок вещей. Тот порядок вещей, в рамках которого печать с течением времени рассматривалась все больше как орган государства, все меньше как орган общества, все больше как инструмент руководства массами и все меньше, до минимума, как выражение их собственных мыслей и чувств, неофициального "мира мнений".
В свете всего предыдущего - вопрос: а может ли быть иначе? Не чуть-чуть, а существенно иначе и не где-то там, в иные времена и в иных землях, а у нас и при нас?
Тот или иной ответ - прямое производное от возможностей и перспектив демократизации, перестройки.
Чтобы демократизация не осталась добрым пожеланием, она должна быть обеспечена организационно. Нужны организационные формы, которые дали бы возможность сделать этот процесс, во-первых, достаточно интенсивным (ибо демократизация по чайной ложечке и "от сих до сих" явно не даст желаемого эффекта и вновь легко может стать фиктивной), во-вторых, самодвижущимся, не зависящим от того, сколь часто и сильно подталкивается он сверху. Это относится и к такому инструменту демократии, как гласность. Необходимо безотлагательно выработать комплекс организационных мер, которые позволили бы превратить ее из щедрого, но случайного подарка судьбы в повсеместную и устойчивую норму.
В этой связи - два практических предложения, общая цель которых - уменьшить отмеченную выше зависимость Автора и Редактора.
1. Нужно сделать так, чтобы каждый гражданин Советского Союза мог при желании печатно оспорить любую публикацию прессы, не испрашивая на то чьего бы то ни было согласия.
Как бы это могло выглядеть? В каждом журнале и газете создается постоянный раздел "Полемика", достаточного фиксированного объема, где с корректорской и минимальной стилевой правкой, но без какой-либо иной редактуры печатаются отклики на любые публикации, появившиеся в этом издании. При наличии таких откликов редакция не может занимать отведенную им площадь никаким другим материалом. Вместе с тем она не отвечает за содержание данного раздела и следит лишь за тем, чтобы каждый из помещаемых в нем материалов не выходил за рамки установленного объема (скажем, не более трех страниц на машинке) и не заключал в себе чего-либо противозаконного (например, призывов к насилию, личных оскорблений, оскорблений национального или религиозного чувства, непечатных выражений и пр.). Отклики, не отвечающие этим требованиям, попросту возвращаются авторам с мотивировкой отказа в их публикации. Кроме названных причин, основанием отказа может быть разве что явная некомпетентность (в областях, требующих определенных знаний), бессодержательность или невнятность отклика, а также совпадение его по содержанию с каким-либо ранее опубликованным. При наличии подобных однотипных откликов редакция может напечатать один из них, сопроводив его полным перечнем остальных корреспондентов, выразивших ту же точку зрения.
Особый статус названного раздела, его, так сказать, экстерриториальность в журнале или газете можно подкрепить безгонорарностью и, более того, платностью помещаемых в нем публикаций - примерно на тех же основаниях, как оплачивается подача объявлений.
Два вопроса. Как быть, если в каком-либо журнале или газете приток разнообразных по содержанию полемических откликов окажется устойчиво превышающим возможности предлагаемого раздела? И как распространить это предложение на книги и брошюры? Выходом представляется создание, помимо упомянутых разделов в периодике, специального всесоюзного издания такого же характера и назначения, лучше всего - еженедельника и, возможно, под тем же названием "Полемика". Оно же могло бы печатать и материалы различных дискуссий на актуальные общественные темы. При нем может быть создан специальный арбитраж, разбирающий случаи необоснованного, по мнению авторов, отказа в опубликовании тех или иных полемических материалов.
Предложенная мера носит, конечно, частичный характер, но в случае последовательного проведения в жизнь - а что может этому помешать, кроме противодействия тех, кто не заинтересован в гласности, в демократизации? - она могла бы иметь весьма сильный и многосторонний эффект. Печатное слово, на которое любой может тут же печатно возразить, с неизбежностью должно было бы стать гораздо взвешеннее, ответственнее, точнее. Насколько бы это повысило доверие к прессе, а значит, и ее эффективность, силу ее воздействия на массы! А главное, человек, который знает, что в случае необходимости он может заявить о своем несогласии и будет услышан, - насколько больше он имеет внутренних оснований для социальной активности и уважения к себе, для того, чтобы чувствовать себя (а значит, и быть) человеком, гражданином!
2. Второе предложение - более общего порядка. Смысл его состоит в том, чтобы печать, которая в обозримый исторический период призвана у нас сыграть роль одного из основных двигателей демократизации, -чтобы она сама стала более демократичной, менее официальной.
Сейчас у нас что ни газета, то орган каких-то руководящих - в сфере ее распространения - инстанций, целиком им подчиненный: районная - райкому и райисполкому, областная - обкому и облисполкому. "Медицинская" - Министерству здравоохранения и т. п. Так же обстоит дело и с подавляющим большинством журналов. Но почему, спрашивается, наши журналы и газеты должны почти обязательно носить какой-нибудь ведомственный или местнический мундир? Почему, к примеру, та же "Литературная Россия", редактор которой в описанном выше случае столь красноречиво пренебрег гласностью в пользу субординации, - почему она не просто литературная газета, но "орган правлений Союза писателей РСФСР и Московской писательской организации"? И почему, скажем, "Москва", "Наш современник" или "Октябрь" - органы того же республиканского союза, а "Новый мир" или "Знамя" - СП СССР? В чем смысл этой разницы и почему вообще как те, так и другие являются органами чего-то, а не просто литературными журналами? А с другой стороны, почему у каждого названного союза должно быть по "своей" газете и по нескольку журналов? Разве в них печатаются только или хотя бы в основном члены Союза писателей? Или по крайней мере пользуются- здесь какими-то узаконенными преимуществами перед "несоюзными" авторами? Нет, таких привилегий, слава богу, не существует. В чем же дело? Как-то не видно тут никакого иного резона, кроме того, (чтобы над каждой газетой и почти каждым журналом было какое-то "свое" начальство, которое бы за ними надзирало и не давало бы им слишком много воли.
Но если это так, то не вреден ли этот порядок, оставшийся нам в наследство от сталинских времен, не противен ли он духу демократизации?
Конечно, нужны и официозы, то есть периодические издания, призванные в наиболее адекватном виде выражать как общую политическую линию партийно-государственного руководства, так и позиции его по тем или иным конкретным вопросам текущей жизни. Такие издания, естественно, должны быть официальными органами представляемых ими государственных - или общественных организаций. Но одно дело - существование ограниченного круга подобных изданий ("Правда", "Известия", "Комсомольская правда", "Труд", "Красная звезда", ведущие газеты в союзных республиках, некоторые центральные журналы, например, "Коммунист", "Ведомости Верховного Совета СССР" и пр.), и совсем другое дело - та "сплошная официализация" прессы, внешним выражением которой является словечко "орган", почти обязательно следующее за названием сотен и тысяч издающихся у нас газет и журналов. Она не приносит нашему обществу ничего, кроме вреда.
Предвижу вопросы и возражения со стороны тех читателей, для которых сложившийся порядок вещей представляется единственно правильным, единственно возможным. Дескать, как же это так, если, скажем, областная газета перестанет быть органом обкома и облисполкома? Не приведет ли это к ослаблению партийного руководства печатью? И не утратит ли она в таком случае свою роль коллективного пропагандиста, агитатора и организатора, - как обычно формулируются у нас, со ссылкой на Ленина, задачи прессы?
По-моему, совсем напротив: не утратит, а приобретет, В том-то и беда, что чем более официальной и зависимой становилась наша пресса, тем не менее пригодной оказывалась она к действительному, неформальному выполнению таких задач. Чем больше и дольше она--на этот свой казенный лад - пропагандировала и агитировала, тем большее число людей отталкивала от провозглашаемых ею идеалов - кого в церковь, кого в вещизм, стяжательство и карьеризм, кого в пьянство и наркоманию, а всех вместе в общественную пассивность. Не одна она, конечно, это делала, но и ее вину не следует преуменьшать. И чем больше заявляла она организаторских претензий, то. указывая колхозникам, когда им пахать и сеять, то обличая отстающих по удоям молока или по выплавке стали, тем шире разливалась и уже накрывала нас с головой стихия бесхозяйственности, бюрократизированной анархии производства.
Без самостоятельности нет позиции, а без позиции, без собственного взгляда на вещи не может быть ни убедительной пропаганды, ни горячей, увлекающей агитации, ни сколько-нибудь действенного организующего эффекта. В свою очередь, газета или журнал с позицией, с самостоятельно выработанным направлением - они-то и убеждают, и увлекают, воспитывают, и собирают вокруг себя единомышленников, даже если (как тот же "Новый мир" Твардовского) не прилагают к этому никаких специальных усилий.
Что же касается партийного руководства печатью, то весь вопрос в том, как его понимать. Если понимать его как надзирательство и командование, если рассматривать журналистов в качестве "подручных партии", по выразительному определению Хрущева, то в таком случае нам от системы "органов", от нынешней иерархической подчиненности печати отказываться нельзя. Если же видеть в печати инструмент демократии, одну из основных форм осуществления социалистического самоуправления народа, а партийное руководство этими процессами мыслить как руководство политическое, то есть идейное, то его успех только затруднялся бы административным подчинением газеты или журнала тому или иному партийному комитету. Тут нужны тогда совсем иные взаимоотношения, и в таком случае уже вовсе не обязательно тому лее обкому и облисполкому иметь "свою" газету -достаточно и того, что в местной газете у них может быть свой постоянный отдел.
Итак, поменьше "органов", побольше просто журналов и газет, разнообразных по своему характеру и направлению, свободных от подчинения ведомствам или местным властям! Вполне разделяю в этом отношении общую мысль читателя "Огонька" (1988, № 2) инженера Ю. М. Карбовского, выраженную им, правда, в несколько робкой и половинчатой форме: "Быть может, следует создать Ассоциацию работников средств массовой информации при Совмине СССР и все органы информации сделать органами этой Ассоциации, выведя их из прямого исключительного подчинения инстанциям на местах"". Едва ли правильно было бы пытаться удержать, хотя бы в таком ослабленном виде, бюрократический принцип официальности и зависимости печати, заменяя у нее над головой одно непосредственное начальство другим, да еще специально для этого созданным. Почему обязательно "орган"? Пример самого "Огонька", одного из, правда, немногих наших журналов, не являющихся ничьим органом, говорит о возможности вневедомственной прессы. А между тем разве тот же "Огонек" существует вне сферы партийного руководства?
Не потерял ли я под конец свою тему, не уклонился ли от рассмотрения "возможности возразить" и обусловливающих ее обстоятельств? Думаю, что нисколько. Ведь, как уже отмечалось, возможности критики в печати тех или иных явлений и лиц, предоставляемые Автору Редактором, находятся в прямой зависимости от того, насколько он сам свободен и самостоятелен в своих решениях. А это, в свою очередь, непосредственно связано с проблемой "органа", его административной подчиненности и, шире, с общим социально-правовым положением в печати. Как ни важно иметь в газете или в журнале специально выделенный раздел, куда могли бы безо всяких помех выплескиваться непросеянные и непричесанные критические мнения и оценки читателей, все же это была бы только маленькая форточка, постоянно открытая свежему воздуху гласности. А надо распахнуть ему все окно.
Было бы желательно, чтобы в готовящемся Законе о печати, принятие которого - одна из первоочередных современных нужд, поднятые вопросы получили полное, последовательно демократическое разрешение.

Конечно, в каком-то предельном смысле возможность возразить есть всегда. Возражали все наши истинные демократы и революционеры, начиная с Радищева и Герцена. В годы минувшего безвременья возражал Твардовский - и своим журналом, и своей последней поэмой. Возражали своими песнями Окуджава и Высоцкий. Возражал академик А. Д. Сахаров... Но общество внутренне здоровое или по крайней мере жаждущее оздоровления не может допустить, чтобы эта возможность оставалась горькой привилегией самоотверженных одиночек. Она должна быть открыта и обеспечена каждому. Без этого нельзя жить.


Примечания:
(1) Так, например, меня почти как личное оскорбление задела статья Василия Рослякова "Реванш?" - в той же "Литературной России" (28 августа) и с тем же, что в цитированных речах на секретариате СП РСФСР, апокалиптическим восприятием первых шагов гласности и демократизации. Только выраженным в ином - этаком мрачно-ёрническом - тоне ("Вот и дождались, мы, слава труду, наших светлых дней"). Приведя, к примеру, строки Ахматовой:

И если зажмут мой измученный рот,
Которым кричит стомильонный народ.
Пусть так же они поминают меня
В канун моего погребального дня, -

автор комментировал их так: "Они - это пострадавшие, "Хотелось бы всех поименно назвать, да отняли список, и негде узнать." Теперь дело идет к тому, что появятся и отнятые списки, и все, все будут названы поименно". Это глумливое "пострадавшие", отнесенное к бесчисленному множеству невинно растоптанных в 1937-1938 годах человеческих жизней, мало с чем сравнимо даже в нашей, видавшей всякие виды, печати. Разве что с выраженной в той же статье готовностью оправдать "любую цену", которой сначала крестьянству, а затем и всему народу нашему на протяжении многих десятилетий, вплоть до сегодняшнего дня, пришлось оплачивать сталинскую государственно-феодальную подмену ленинского кооперативного плана. Велико было желание ответить этому... патриоту, которому - поскольку "Отчизна в общем-то всегда права и никогда не бывает виноватой ни перед кем" - не жалко человеческих слез и крови и не дорога "любая цена", благо не им она плачена...



содержание
библиография