ВОЙНА, ПОРА СВОБОДЫ
"Василий Теркин" и духовная атмосфера военных лет
1993 г.


Наше будущее во многом зависит от того, насколько хорошо сумеем мы распорядиться нашим прошлым. Ближайшим советским - в первую очередь. "Отречемся от старого мира, отрясем его прах с наших ног", как уже сделали однажды? Или дадим себе труд серьезно и внимательно разобраться в нем, вглядываясь в подробности, отделяя доброе от дурного?

1
Начиная с первых публикаций "Василия Теркина", как читателями в сотнях писем автору, так и критикой было предложено множество объяснений необыкновенной популярности этой книги - особенно в годы войны и более всего именно на фронте, "у смерти на краю". Говорили об ее удивительной человечности, об обаянии простоты и естественности, которой дышит здесь каждая строка, о юморе, о правде, о необыкновенной полноте воплощения русского национального характера и многом, многом другом. Все это справедливо. И все-таки трудно отделаться от ощущения: было в этой почти беспрецедентной популярности нечто такое, что не улавливается любыми объяснениями, так сказать, внутрилитературного порядка.
Что я имею в виду? Прежде всего, то обстоятельство, что поэма Твардовского заключала в себе нигде, кроме нее, не выраженную даже с относительной полнотой народную философию жизни человека на войне. Одновременно сложная и простая, очевидная в своей истинности и гуманности, опирающаяся на многовековой нравственный опыт народа, она ставила жизнь и смерть солдата в ясную и убедительную связь с особым содержанием той войны, про которую впервые в мировой истории (и дай Бог в последний раз) можно было сказать:

Бой идет святой и правый.
Смертный бой не ради славы,
РАДИ ЖИЗНИ НА ЗЕМЛЕ.

И тем самым давала человеку то, в чем он испытывал насущную, как вода и хлеб, жизненную потребность.
Но об этом нужно говорить либо много, либо уж совсем кратко, только обозначив тему. Позволю себе избрать второй вариант, отослав читателя к статье, где названная тема развита довольно подробно,- см. послесловие автора этих строк ко второму тому собрания сочинений А. Т. Твардовского в шести томах (М., 1977). А здесь пойдет речь о том качестве "Книги про бойца", которым она, пожалуй, более всего близка проблематике сегодняшнего дня.
Перечитывая сейчас "Василия Теркина", книгу, созданную полвека назад, ровно посередине сталинской эпохи, нельзя не поразиться атмосфере, которая царит на ее страницах. Это атмосфера искренности и свободы, в ней дышится как-то особенно легко и вольно. Она живет во всем: и в удивительной естественности стиха, и в мудрой простоте живого, точного слова, и в непринужденности доверительных обращений к другу-читателю. Она - в том, что, пользуясь позднейшим выражением Твардовского, можно определить как "беспротокольный склад речей": ни герой поэмы, ни сам автор не заботятся о соответствии своих высказываний установленным формам мысли и выражения.
"Не принято" было, к примеру, так говорить о бойце нашей армии:

Приходилось парню драпать.
Бодрый дух всегда берег.
Повторял: "Вперед, на запад",
Продвигаясь на восток.

"Не принято" было уделять такое внимание рядовым солдатским бедам:

Перемокшая пехота
В полный смак клянет болото,
Не мечтает о другом -
Хоть бы смерть, да на сухом.
Кто-нибудь еще расскажет,
Третьи сутки кукиш кажет
Как лежали там в тоске.
В животе кишка кишке.
Посыпает дождик редкий.
Кашель злой терзает грудь.
Ни клочка родной газетки -
Козью ножку завернуть...

Что касается "родной газетки", то разве такое ее употребление предполагал правильный, идейно выдержанный взгляд на роль партийной печати в условиях фронта? И уж тем более "не принято" было с этой газеткой спорить, когда она, "поднимая боевой дух", уверяла своего читателя, будто, например, "танк - он с виду грозен очень,/ А на деле глух и слеп". Теркин же не медлит с ответом:

То-то слеп. Лежишь в канаве,
А на сердце маета.
Вдруг как сослепу задавит.
Ведь не видит ни черта.

Да мало ли что еще было "не принято"! Мог ли литературный персонаж, если только он не изменник и не паникер, задаваться вопросом: "Отвечай: побьем мы немца / Или, может, не побьем?" А самому поэту разве пристало представлять будущие свои отношения с читателем в таком - явно не отвечающем "воспитательным задачам литературы" - виде: "Пусть нас где-нибудь в пивнушке / Вспомнит после третьей кружки / С рукавом пустым - солдат". Эти и немалое число других строк поэмы, наверное, сильно тревожили в свое время пугливый редакторский слух.
Ну и уж, конечно, решительно "не принято" было, чтобы в произведении советского писателя выражалась какая-то собственная жизненная философия, пусть даже не противостоящая официальной, но в чем-либо отличная от нее. Однако автору "Василия Теркина" все это словно бы невдомек. Есть в "Книге про бойца" такое место: поэт мечтает о том, послевоенном времени, когда бывший воин с отрадой будет слушать обо всем.

Что изведано горбом,
Что исхожено ногами,
Что испытано руками,
Что повидано в глаза
И о чем, друзья, покамест
Все равно - всего нельзя...

Что именно "нельзя" и почему - об этом он не говорит, и мы не знаем, имелась ли в виду невозможность для литератора охватить и освоить сразу весь громадный материал войны или необходимость отбирать пока из этого материала лишь то, что прямо служило задачам момента. Можно было, наконец, понять выделенные строки и как намек на какие-то неблагоприятные обстоятельства, препятствовавшие писателю тех лет рассказать всю правду о том, "что повидано в глаза". Пожалуй, именно в таком последнем смысле скорее всего и поймет эти строки сегодняшний читатель, знающий, как сильна была в сталинские времена власть этих обстоятельств над литературой.
Что ж, для подобного прочтения достаточно оснований. Подтверждением ему может служить и следующее объяснение с читателем, предназначавшееся для той же главы "От автора", откуда взяты только что процитированные строки, но не попавшие в печатный текст поэмы:

Друг-читатель, не печалься.
Делу время не ушло.
Все зависит от начальства,
А начальство все учло.
Все концы и все начала,
Сердца вздох, запрос души
Увязало, указало
И дозволило - пиши!
Отрази весну и лето,
Место осени отмерь,
И задача у поэта
Просто детская теперь.
Разложи перо, бумагу,
Сядь, газетку почитай,
Чтоб ни промаху, ни маху
Не случилось и - катай.

(Весьма выразительная - не правда ли? - характеристика роли и положения литературы в тоталитарном государстве!)

И пойдет, польется так-то,
Успевай хоть сам прочесть.
Ну, ошибся? Есть редактор.
Он ошибся? Цензор есть.
На посту стоят, не тужат,
Не зевают, в толк возьми,
Что ошибку обнаружить
Любят - хлебом не корми.
Без особой проволочки
Разберут, прочтут до точки,
Личной славе места нет,
Так что даже эти строчки
Вряд ли выйдут в белый свет. 1

Предположение оправдалось в полной мере. Правда, первые четыре строфы отсюда цензор "Красноармейской правды" - фронтовой газеты Западного (3-го Белорусского) фронта, где впервые печатались главы "Василия Теркина",- в печать пропустил, но его московский начальник оказался бдительнее. Сотрудница Государственного архива Российской Федерации Т. В. Борисова обнаружила документ, разосланный всем, кто был причастен к контролю печатных изданий:

Секретно

экз. № 1

ПРИКАЗ № 3/52с
уполномоченного СНК СССР по охране военных тайн в печати
и начальника Главлита
г. Москва
21 января 1943 года
Запретить опубликование в печати текста из поэмы А. Твардовского "Василий Теркин" (часть 2-я) "От автора" от строки:

"Друг-читатель, не печалься..."
до
"Пушки к бою едут задом,-
Это сказано не мной".

Уполномоченный СНК СССР по охране военных тайн в печати,
начальник Главлита
Н. Садчиков 2

Факт, говорящий сам за себя. И сколько подобных историй знала советская литература периода Отечественной войны! Однако же - странное дело! - читая "Книгу про бойца", мы нигде не ощущаем присутствия начальственного "нельзя", не видим решительно никаких следов его влияния на поэта. Напротив, каждой своей страницей книга убеждает нас в том, что она писалась без оглядки на идеологическую норму, без назойливого контроля со стороны "внутреннего редактора", в состоянии полной творческой свободы.
Это свойство "Книги про бойца" сразу бросилось в глаза. Сошлюсь на замечание Д. Данина: "В нашей поэзии ни в дни войны, ни в дни мира никто не писал о войне с такой естественностью и свободой, как Александр Твардовский" ("Литературная газета", 1946, 26 мая). Ту же особенность поэмы с восторгом отметил Бунин: "...Это поистине редкая книга; какая свобода, какая чудесная удаль, какая меткость, точность во всем и какой необыкновенный народный, солдатский язык - ни сучка, ни задоринки, ни единого фальшивого, готового, то есть литературно-пошлого слова!" (Письмо Н. Д. Телешову).
Ни малейшей уступки не сделал здесь поэт ничему такому, что хоть сколько-нибудь расходилось с его собственным опытом и народным пониманием войны.
Обратим внимание: на страницах "Василия Теркина", этой "энциклопедии фронтовой жизни бойца", не было множества вещей, считавшихся по тем временам обязательными для сколько-нибудь крупного произведения о современности. Согласно шутливому перечню автора здесь говорилось "Про огонь, про снег, про танки, / Про землянки да портянки, / Про портянки да землянки, / Про махорку и мороз", но ни разу не упоминалось, например, ни о красном знамени, ни о присяге, ни об особых качествах советского человека.
Отметим и другое. Как можно прочесть во множестве печатных источников - от газетных корреспонденций и очерков до романов и стихов - в годы Отечественной войны командиры и политработники поднимали бойцов в атаку словами: "За Родину, за Сталина!" Так вот, в поэме Твардовского этого "за Сталина!" нет, хотя есть и атака, есть, даже повторен дважды, и возглас, поднимающий людей в бой: "Взвод! За Родину! Вперед!.." "За Родину!" - и только. И вообще на страницах "Теркина" нет ни имени Сталина, ни каких бы то ни было упоминаний о нем. Для книги, так широко охватывающей войну, это нельзя, конечно, считать случайностью.
Более того: в поэме Твардовского нет не только Вождя, но ни одного из близких его имени основополагающих общественно-политических понятий: таких, как партия (и ее руководящая роль), советский строй, социализм, коммунизм,- ничего из того, что входило в обязательный идеологический комплекс "литературы социалистического реализма". Нигде, ни в одной из тридцати глав "Книги про бойца" не встретишь хотя бы одной-единственной фразы в том привычном смысле, что война ведется в защиту такого-то государственного и общественного строя, под таким-то идейным знаменем, и потому справедлива, и потому должна увенчаться нашей победой. Ни одной фразы, ни одной строки!
Нельзя сказать, чтобы автор и герой совершенно исключали всю эту сторону дела из поля своего зрения, не знали и не помнили о ней. Но они ее не выделяют, не придают ей принятого повышенного значения. Вот в главе "Перед боем" Теркин рассказывает об окруженцах 41-го года:

Как с немецкой, с той зарецкой
Стороны, как говорят,
Вслед за властью за советской,
Вслед за фронтом шел наш брат.
Шел наш брат, худой, голодный,
Потерявший связь и часть,
Шел поротно и повзводно,
И компанией свободной,
И один, как перст, подчас.

Советская власть вполне очевидно выступает здесь как ценность. Но очевидно и другое: в контексте теркинского рассказа она названа без особого подчеркивания и не столько в собственном конкретном политическом значении, сколько как синоним и метонимическое определение более общего - своей, не занятой врагом земли:

Шли худые, шли босые
В неизвестные края.
Что там, где она, Россия,
По какой рубеж своя?

Этот последний, главный для солдата вопрос звучит здесь дважды (и вновь, уже в третий раз, повторяется к концу книги).
Знаменательно и продолжение того же рассказа: "Я дорогою постылой / Пробирался не один. / Человек нас десять было. / Был у нас и командир. / Из бойцов. Мужчина дельный, / Местность эту знал вокруг. / Я ж, как более идейный, / Был там как бы политрук". После такого признания можно бы, кажется, ждать возврата к политическому аспекту темы. Нет:

Шли бойцы за нами следом,
Покидая пленный край.
Я одну политбеседу
Повторял:
- Не унывай.
Не зарвемся, так прорвемся,
Будем живы - не помрем.
Срок придет, назад вернемся,
Что отдали - все вернем.

Хорошие, крепкие, но совсем не "агитпроповские" слова. Видно, и вправду Теркин - только "как бы политрук". Политрука же настоящего, способного обогатить своих слушателей четкими политическими формулировками, в поэме Твардовского нет, и ни автор, ни его герои, похоже, не испытывают в нем ни малейшей потребности.
Другой пример - в "Переправе": полные братской любви и тепла строки о наших "ребятах", которые идут в бой:

Как когда-нибудь в двадцатом
Их товарищи - отцы.
Тем путем идут суровым,
Что и двести лет назад
Проходил с ружьем кремневым
Русский труженик-солдат.

Мысль поэта ясна: путь солдата в эту войну - продолжение всех прежних трудных и славных воинских путей его родины. Революционный "двадцатый" он поминает с уважением, но не как некую точку отсчета, а опять-таки как момент целого, памятную веху многовековой солдатской судьбы народа.
И третий пример, может быть, самый выразительный,- в разговоре Теркина с соседом-бойцом, потерявшим на войне "все на свете и кисет" ("О потере"). Сначала Василий старается отвлечь товарища от горьких мыслей шутливым повествованием о своем пока не состоявшемся, но возможном (есть залог!) романе с "девчонкой" из полевого лазарета. Затем, когда к их беседе пристают другие бойцы, разговор переходит на то, много ли он, солдат, знал-понимал до войны о том, что есть и будет. Кто-то считает, что мало. Теркин в прежнем полушутливом-полусерьезном тоне возражает товарищу, добавляя при этом:

Ничего, что я в колхозе,
Не в столице курс прошел.
Жаль, гармонь моя в обозе,
Я бы лекцию прочел.
Разреши одно отметить.
Мой товарищ и сосед:
Сколько лет живем на свете?
Двадцать пять! А ты - кисет.

"Двадцать пять" - тогдашний возраст советской власти, и в сознании человека тех лет с ним связан целый пласт чувств и значений, незнакомых человеку, скажем, 70-80-х годов. Тогда чем больше была цифра октябрьской годовщины, тем очевиднее становился провал: 50, 60, 70... а дела идут все хуже и хуже. Напротив, в первые пооктябрьские десятилетия каждый новый год прибавлял уверенности и гордости: 5, 10, 20, 24, 25!.. выдержали, выстояли, живем! Тон и смысл теркинской реплики именно таковы, и если нужны еще доказательства тому, что герой поэмы Твардовского - не только русский солдат "всех войн и всех времен", но и человек своего поколения, то достаточно просто вслушаться в эти восемь строк.
По неписаному закону "литературы социалистического реализма", упомянутые "двадцать пять!" должны были бы произвести на собеседника решительное действие и уж во всяком случае предполагали какую-то отчетливо выраженную реакцию с его стороны. Однако, пренебрегая литературными приличиями, боец никак не отзывается на "идейную" реплику Василия, словно бы даже и не слышит ее: "Бородач под смех и гомон / Роет вновь труху-солому".
Вот тут-то и происходит то главное, что поднимает разговор и всю главу в целом на их настоящую, истинно "теркинскую" высоту. А происходит самое простое: хорошо понимая товарища, для которого мелкая эта пропажа стала каплей, вдруг переполнившей чашу, Теркин дарит ему свой собственный кисет, и боец, "как дитя, обновке рад". Простое, доброе, дружеское дело оказывается сильнее любых духоподъемных слов. И, будучи сделанным, создает "в неприютном школьном доме", где расположились бойцы, такую атмосферу товарищества и братства, которая сама, в свою очередь, рождает слова - теперь уже самой высшей весомости, серьезности и силы.

И тогда Василий Теркин
Словно вспомнил:
- Слушай, брат,
Потерять семью не стыдно -
Не твоя была вина,
Потерять башку - обидно,
Только что ж, на то война,
Потерять кисет с махоркой,
Если некому пошить, -
Я не спсрю, - тоже горько,
Тяжело, но можно жить,
Пережить беду-проруху,
В кулаке держать табак.
Но Россию, мать-старуху,
Нам терять нельзя никак.

(Так и слышишь ту мгновенно установившуюся и полную тишину, в которой произносятся эти вышедшие прямо из сердца слова.)

Наши деды, наши дети,
Наши внуки не велят.
Сколько лет живем на свете?
Тыщу?.. Больше! То-то, брат!
Сколько жить еще на свете -
Год, иль два, иль тыщи лет, -
Мы с тобой за все в ответе.
То-то, брат! А ты - кисет...

Пожалуй, только у Толстого в его "Войне и мире" можно найти равную широту и мощь патриотического чувства в соединении с такой удивительной естественностью его выражения - в каждом слове, в каждом "колене" мысли! Но обратим внимание на ту сторону дела, которая нас сейчас занимает. Как видит читатель, то же соотношение "советского" с "общерусским", какое мы наблюдали в двух вышеразобранных случаях, предстает здесь в особенно обостренной и подчеркнутой форме, почти как спор большого с малым, глубокого и коренного с ближайшим и очевидным: "двадцать пять"? - нет, "тыщу" и даже больше, "то-то, брат!". "Советское" не отстранено, не забыто, но оно лишь малая часть, лишь современная черта и форма того, что заключено в слове "Россия" и, восстановленное угрозою "потери", открылось ныне в полном своем тысячелетнем объеме.
Рассмотренными тремя, собственно, и исчерпываются все случаи, где понятия общественно-политического словаря предстают в поэме Твардовского как определенная жизненная, духовная ценность. Ценность, для поэта в то время безусловная, но, как видим, отнюдь не коренная и всеобъемлющая, а, напротив, скорее производная и частичная, "объемлемая" системой высших для него ценностей - общечеловеческого, в сущности, порядка: родина, родной край, дом, мать, жена, дети. Именно эти ценности постоянно имеют в виду и автор и герой "Книги про бойца", о них думают и говорят, за них воюют.
"За Сталина!" и т. п. не вписывалось в этот ряд, а "вписать" в книгу что бы то ни было вопреки ее духу и складу, вопреки своему художественному, своему народному чувству, поэт, слава Богу, не захотел, несмотря ни на какие подсказки и упреки со стороны людей, твердо знавших, что должно и чего не должно быть в произведении советского писателя.
А такие упреки Твардовский, надо сказать, слышал. Начиная с 1943 г., когда отдельным изданием появилась первая часть книги (в дальнейшем деление на части было устранено), она стала предметом весьма знаменательного спора. Правда, в основном он происходил за сценой, в тиши кабинетов, где творилась литературная политика, а на страницы печати выходил лишь немногими и значительно ослабленными отражениями, но об основном направлении полемики можно судить и по ним.
Н. Асеев: "Твардовский - поэт больших возможностей, больших сил - в его "Стране Муравии" было юношеское насыщенное будущее. Что же касается "Василия Теркина", то это произведение могло относиться и ко всякой другой войне - нет здесь особенностей нашей войны" ("Литература и искусство", 1943, 3 апреля).
Н. Тихонов: "Одного не хватает в Теркине. Русский человек, сегодня с оружием в руках защищающий свободу своей земли, сохранил все врожденные качества предков - старых солдат. Но к старым качествам прибавились новые, те черты советского человека, которые лишь отчасти отражены в поэме Твардовского" ("Новый мир", 1944, №№ 1 - 2, с. 182).
А вот пример защиты.
Ан. Тарасенков: "Мне кажется, такие рассуждения - плод недоразумения /.../ Ведь только в характере русского солдата нашего времени, нашего строя возможна та инициатива, та высокая степень разумного начала, которая отличает образ Василия Теркина" ("Звезда", 1945, № 5-6).
Присуждением "Книге про бойца" Сталинской премии I степени (январь 1946 г.) первая точка зрения (в тогдашних условиях граничившая с политическим обвинением) была отметена, и авторы ее больше о ней не вспоминали; вторая же была как бы скреплена большой государственной печатью, сделалась общепризнанной. Существует, однако, любопытный документ, говорящий о том, что ощущение неудовлетворенности поэмой, мысль о ее как бы некоей невыявленной идеологической греховности и много позже не оставляла руководителей советской литературы.
Я имею в виду проект доклада о поэзии, с которым должен был выступить на готовившемся II съезде писателей СССР азербайджанский поэт Самед Вургун, и стенограмму заседания Секретариата Правления СП СССР (20 октября 1954 г.), посвященного обсуждению этого проекта в узком кругу.
"В годы Великой Отечественной войны, - говорилось в проекте доклада, - крупный советский поэт Александр Твардовский создал свою знаменитую поэму "Василий Теркин", заслужившую всенародное признание. Автор поэмы дал яркий, во многом типический, обобщенный образ представителя миллионов простых бойцов Советской Армии, которые решили победоносную судьбу Великой Отечественной войны...
Однако, несмотря на все эти положительные свойства поэмы, она нас духовно не возвышает и не обогащает идейно. Это объясняется, на мой взгляд, той причиной, что в обрисовке характера и раскрытия духовного мира героя упущено самое главное качество характера советского воина... Современный воин - это воин-коммунист; воюя за свое социалистическое отечество, он воевал за победу коммунистических идеалов во всем мире. Вот это главное не раскрыто в характере героя". (Правление СП СССР, Архив, Оп. 27, № 138, лл. 24-26).
В том же духе, хотя и со значительными различиями в тональности, говорят о поэме Твардовского и о нем самом большинство участников заседания.
А. Сурков: "Я считаю чудовищной мистификацией, когда все это (т. е. "Книга про бойца".- Ю. Б.) выходит миллионными тиражами".
К. Симонов: "Об А. Твардовском можно сказать, что по выбору героя, по отношению к герою, по авторской любви к нему, по поэзии его подвига и человеческим качествам - это передовой человек нашей армии, достойно выдержавший испытания войны. Но в то же время, конечно, в этом человеке не хватает многого... В нем не раскрыты многие мысли по поводу будущего, по поводу нашего строя и т. д."
А. Фадеев: "Я беру весь поэтический мир Твардовского и вижу, что ему несвойственно, например, понимание роли партии как ведущей силы в преобразовании общества... (А. Сурков: И социалистические начала в жизни). Нет подлинного понимания этой роли... В "Стране Муравии" все это символизировано в руке Сталина, зовущей вперед. После "Страны Муравии" это где-то исчезает". (Правление СП СССР, Архив, Оп. 28, №32, лл. 13, 21, 79-80).
Что ж, перед нами тот случай, когда оппоненты бывают проницательнее защитников и, осуждая, невольно прославляют. То "понимание роли партии", которое погубило Фадеева, действительно несвойственно автору "Теркина" и "Дома у дороги", во всяком случае, никак не проявляется в этих вещах. Ни "мыслей по поводу нашего строя" (предполагается - апологетических), ни "воина-коммуниста", "идейного вожака", который бы "идейно звал куда-то",- ничего из этого обязательного ассортимента здесь, и в самом деле, нет как нет. Зато есть все то главное, чем действительно жил народ на войне, и по отношению к чему "чудовищной мистификацией" были не миллионные тиражи "Книги про бойца", а микроскопические заботы людей, поставленных руководить литературой, надзирать за нею.
К счастью, военный Твардовский как бы просто забывал о существовании литературных надзирателей, а если порой и вспоминал, то лишь с сожалеющей усмешкой:

Что ей (книге.- Ю. Б.) критик,
умник тот,
Что читает без улыбки,
Ищет, нет ли где ошибки, -
Горе, если не найдет.

Поэтому так полна обаяния "Книга про бойца", в которой все жизненно и оттого - художественно.

2
Выраженная в "Василии Теркине" народная философия войны и свобода этой книги от власти официальной идеологии сталинского государства - вещи не просто взаимосвязанные, но это, в сущности, одно, притом основополагающее, качество поэмы Твардовского, сказывающееся решительно во всем, проступающее в каждой клеточке ее художественной ткани. Чтобы не множить до бесконечности подтверждения этой мысли, ограничусь указанием еще всего лишь на одно не слишком бросающееся в глаза обстоятельство.
Не в противоречие тому, что сказано о высшем общечеловеческом смысле Отечественной войны как войны "ради жизни на земле" и о значении этого мотива в качестве философской основы "Книги про бойца", ее герой и автор начисто свободны от каких-либо "геополитических" помыслов и притязаний. Цель войны для них - главным образом и чуть ли не исключительно - изгнание захватчиков.

Друг-читатель, я ли спорю,
Что войны милее жизнь?
Да война ревет, как море,
Грозно в дамбу упершись,.
Я одно скажу, что нам бы
Поуправиться с войной,
Отодвинуть эту дамбу
За предел земли родной,
А покуда край обширный
Той земли родной - в плену,
Я - любитель жизни мирной -
На войне пою войну.

Так понимает дело автор, примерно то же говорит и Теркин: "Срок придет - назад вернемся. / Что отдали - все вернем"; "Как дойдем до той границы / По Варшавскому шоссе, / Вот тогда, как говорится, / Отдохнем. И то не все". И еще, в письме из госпиталя: "Озабочен я сейчас / Лишь одной задачей... По Смоленщине своей / Топать до границы".
Граница здесь - словно бы граница и самой войны. Разумеется, поэт прекрасно понимает необходимость освободить из-под гитлеровского ига другие европейские народы. "По дороге на Берлин" он рад и горд тем, что

...на русского солдата
Брат-француз, британец-брат,
Брат-поляк и все подряд
С дружбой будто виноватой,
Но сердечною глядят.

Но главная и коренная задача войны, та, что сделала ее для нас Великой Отечественной,- эта главная народная задача выполнена выходом за границу, освобождением родной земли. Не случайно именно в этот момент, словно сняв, наконец, с души гигантскую тяжесть, Теркин говорит в поэме свои последние слова: "Минул срок годины горькой, / Не воротится назад",- и, к удивлению друзей-бойцов, вдруг впервые за всю войну - плачет. И с этими слезами, со словом "Виноват" сходит со страниц поэмы. И, хотя войне греметь еще почти целый год, действие "Книги про бойца" тут, по существу, и кончается, оставляя четырем ее заключительным главам ("Про солдата-сироту", "По дороге на Берлин", "В бане" и "От автора") нечто вроде роли эпилога, с разных сторон подытоживающего многогранное содержание книги.
Совершенно очевидно, что у Сталина, делившего мир сначала с Гитлером (1939 -1940 гг.), а затем с Рузвельтом и Черчиллем (1944-1945 гг.), был совсем иной подход к делу: его война и его военная политика никак не умещались в границах Отечества. И слова "не ради славы, ради жизни на земле" никакого отношения не имели к тому, кто с удовольствием сменил свою знаменитую солдатскую шинель на парадный маршальский мундир, и для кого человеческая жизнь никогда не была ценностью. В этом смысле можно сказать, что солдат - защитник своей земли - и его Генералиссимус воевали как бы на двух разных войнах, лишь отчасти совпавших между собою.
И снова вспоминается эпопея Льва Толстого. Понятно, не в смысле каких-то прямых литературных влияний (хотя Толстой духовно родствен Твардовскому едва ли не более любого другого из наших классиков). При всех очевидных различиях "теркинская" философия народной войны во многом близка той, что выражена в "Войне и мире". Конечно, про войну 1812 года не скажешь, что она велась "ради жизни на земле". Но вот "не ради славы" - это было, безусловно, общим, и по этой линии так много разительных совпадений!
"Цель народа была одна: очистить свою землю от нашествия" ("Война и мир", т. 4, конец части 3-й). Так понимает ее Кутузов, который, "тем заслуживая немилость государя, говорит, что дальнейшая война за границей вредна и бесполезна" и "что за десять французов он не отдаст одного русского" (там же, часть 4-я, глава V). "Кутузову пожалован Георгий 1-й степени: государь оказывал ему высочайшие почести; но неудовольствие государя против фельдмаршала было известно каждому. /.../ Когда... государь сказал собравшимся у него офицерам: "Вы спасли не одну Россию, вы спасли Европу",- все уже тогда поняли, что война не кончена. Один Кутузов не хотел понимать этого, и открыто говорил свое мнение о том, что новая война не может улучшить положение и увеличить славу России, а только может ухудшить ее положение и уменьшить ту высшую степень славы, на которой, по его мнению, теперь стояла Россия" (там же, глава XI).
Все это хрестоматийно. Однако в связи с "Теркиным" я всегда вспоминаю и время от времени перечитываю эти страницы. И не могу отделаться от аналогии: Александр I и Сталин, толстовский Кутузов и Твардовский. Очень разные, конечно, пары. Но логика сближения тех и других для меня одна и та же. И в литературе о нашей Отечественной войне нет другого произведения, к автору которого в такой степени подходили бы слова Толстого о Кутузове как о человеке, который, как никто другой, смог "угадать так верно значение народного смысла" исторического события, происходившего при его участии: "Источник этой необычайной силы прозрения в смысл совершающихся явлений лежал в том народном чувстве, которое он носил в себе во всей чистоте и силе его" (там же, глава V).
Да и Сталинская премия за "Василия Теркина" очень напоминает мне того Георгия 1-й степени, который был пожалован уже ненужному представителю "народной войны".

3
Дух честности и правды, дух искренности и свободы живет в каждом стихе "Книги про бойца". И это требует объяснения. Тем более что при всей своей уникальности поэма Твардовского в этом отношении не была в литературе военных лет совершенно одинокой. Можно назвать, например, стихотворение К. Симонова "Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины", поэму О. Берггольц "Февральский дневник", повести: "Народ бессмертен" В. Гроссмана и "Волоколамское шоссе" А. Бека - все это были произведения, написанные без оглядки на "идеологию". Значит, речь идет не о единичном прорыве, а о некоем литературном явлении, заставляющем задуматься над тем, на какой почве оно возникло, каким обстоятельствам общественной жизни обязано было своим существованием.
Прежде всего примем как очевидное: дух свободы не мог бы появиться в книгах писателей (равно, как, например, и в песнях той поры: "Двадцать второго июня, / Ровно в четыре часа, / Киев бомбили, нам объявили, / Что началася война...", "Бьется в тесной печурке огонь. На поленьях смола, как слеза...") и более не мог бы проявить себя столь широко и естественно, не возникни он в самой жизни, в человеческой массе. И, действительно, многое говорит за то, что четыре военных года, когда народу нашему было так безмерно тяжело, в стране, однако же, дышалось легче, чем до и после войны.
Кажется, всякая война, тем более такая, когда воюет не только армия, но и народы, нераздельна с понижением в обществе уровня свободы. Известно, что даже многие демократические режимы становятся (или сменяются) во время войны более или менее диктаторскими. Мобилизация, реквизиция, комендантский час, карточная система и пр. и пр.- столь же "естественные" спутники войны, как командные формы руководства, железная дисциплина, ужесточение системы наказаний, строгая регламентация всех сторон общественной жизни. И уж тем более не могло быть иначе во время такой войны, где ставкой победы той или другой из воюющих сторон было само существование нашей родины, жизнь или смерть ее народа. О какой же свободе может идти речь там, где один человек посылает других умирать,- и это обыденность, повседневность, норма? Кстати сказать, и автор "Книги про бойца" без спору признает непреложность этого закона войны:

Есть война - солдат воюет,
Лют противник - сам лютует.
Есть сигнал: вперед! - Вперед,
Есть приказ: умри! - Умрет.
На войне ни дня, ни часа
Не живет он без приказа
И не может испокон
Без приказа командира
Ни сменить свою квартиру,
Ни сменить портянки он.
Какая уж тут свобода!

Все это так, конечно, но это лишь одна сторона взаимоотношений войны и свободы. В случае такой войны, какой была наша Отечественная, и в тех условиях, при которых она происходила, не могла не приобрести значение и другая, противоположная сторона. Эта война действительно не только подчиняла, но и освобождала. И даже так: чем сильнее подчиняла, тем больше и освобождала.
Тут, мне кажется, надо принять во внимание два основных обстоятельства: первое - психологического, второе - социально-политического порядка.

Ничего, с земли не сгонят,
Дальше фронта не пошлют, -

отвечает Теркин вестовому, который торопит его к генералу, - и это очень содержательный ответ. Солдат, если он не уклонялся от исполнения своего долга, не мог не становиться внутренне свободным уже просто потому, что не существовало опасности больше той, какой ежеминутно подвергала его сама война. Бросаясь в атаку, он подчинял себя силе, которая была превыше любой иной, даже самой грозной власти, и тем самым становился вровень с этой властью. Он выполнял приказ, но сплошь и рядом по приказу делал то, что сделал бы и добровольно, а нередко делал и более того, чего требовал от него приказ.
Что касается социально-политического аспекта темы, то война внесла весьма существенные изменения во взаимоотношения государства и народа, и это сделало ее совершенно особой, своеобразной страницей в истории советского общества.
От официальной нашей историографии трудно было бы ждать анализа таких изменений: она их просто не замечала. А нынче... В темноте все кошки серы, на значительном историческом расстоянии отдельные и непохожие одна на другую ступени народной жизни также имеют тенденцию терять свои индивидуальные краски. Мы говорим: "сталинская эпоха" - и подчас готовы видеть ее от начала и до конца одинаковой, одноцветной. Между тем это не так: война создала в стране совершенно новую общественно-политическую ситуацию, характеризующуюся, повторяю, изменившимися взаимоотношениями государства и народа. Между ними в ту пору возникло нечто вроде союза.
В 30-е годы, к концу этого десятилетия - тем более, сталинское государство как бы поглотило народ, целиком подчинило его своей деспотической власти - отчасти силой ни перед чем не останавливающейся жестокости, отчасти с помощью той веры в социализм, которую до поры укрепляли "успехи социалистического строительства", и которая, несмотря ни на что, не успела тогда иссякнуть. В этих обстоятельствах власть насильничала, как хотела: закрепостив крестьян, принялась закрепощать рабочих и служащих; пулей в затылок, голодом или непосильным трудом убивала миллионы людей. С началом гитлеровского нашествия, само, оказавшись вдруг перед смертельной угрозой, государство увидело, что единственное его спасение - в народе. И заслонилось народом. Но, чтобы заслониться, только что не пало на колени перед ним: "Товарищи! Граждане! Братья и сестры!.. К вам обращаюсь я, друзья мои!" Уже этими первыми словами сталинского выступления 3 июля 1941 г. был задан совершенно иной, чем прежде, тон и характер взаимоотношений между народом и властью.
Любопытно отметить: диктатуры военного времени обычно запрещают многое из того, что прежде никто бы и не подумал запрещать. В нашем случае наоборот: если до войны запрещено было, чуть ли не все, то во время войны стали кое-что разрешать - факт, сам по себе являющийся красноречивой характеристикой сталинской системы. Разрешили, например, горожанам держать коров и иметь огороды; разрешили - в известных пределах - общение с союзниками-иностранцами, и, что было особенно многозначительным жестом, государство "воинствующего атеизма" разрешило вдруг открыть церкви!
Все это были частные, но выразительные знаки того, что государство идет навстречу народу, считается с ним, что оно готово признать в народе и нечто не вполне идентичное себе и уважать его право быть самим собой. Так ведут себя именно тогда, когда необходимость напрячь все силы в борьбе против общего врага заставляет быть терпимым и лояльным к любому союзнику, будь то бывшие "акулы империализма" или собственный народ. Разумеется, эта новизна в положении и поведении власти мало кем тогда была осознана в своем полном значении и уж тем более никак не формулировалась публично, но наряду с тем, о чем говорилось выше, не могла не способствовать радикальному изменению общественной атмосферы - в сторону большей раскованности, самостоятельности, свободы. Тем более что, не споря ни с какими лозунгами насчет роли партии и полководческого гения Вождя, народ, однако же, твердо знал: если до войны все дурное или хорошее в его жизни шло сверху, то теперь судьбу Отечества решал не кто другой, как он сам,- своим трудом, своей кровью.
Можно понять, как должно было это новое положение и самочувствие народа сказаться на литературе, на внутреннем состоянии советского писателя. Низведенный в 30-е годы до роли пропагандиста и иллюстратора официальной легенды о действительности, приученный подпевать и обслуживать, видеть и писать только то и только так, как это было нужно, он, оставаясь художником, не мог не ощущать некоего комплекса неполноценности - даже если его вера и примиряла его с такой ролью. А теперь он был приобщен к неоспоримому в своей правоте, истинно народному делу. Ощущение единомыслия и единочувствия с народом внушало ему уважение к собственным мыслям и чувствам, давало право выходить к многомиллионному читателю с самой подчас личной своей радостью или бедой (пример - поэма П. Антокольского "Сын") и говорить с ним на равных. Он говорил правду, он выражал то, чем полна была его душа,- и знал, что выполняет тем самым свой гражданский и патриотический долг. Сам, быть может, того не сознавая, он при полной внешней и внутренней "завербованности" становился свободен.
Дух свободы, овевающий поэму Твардовского,- несомненно, отсюда. И как никакое другое произведение об Отечественной войне, "Книга про бойца" выводила наружу это новое, рожденное самой войной самосознание и самочувствие народа, а тем самым и укрепляла его, превращая одновременно в явление искусства и в неоспоримый факт отечественной истории.
Отмечая изменившиеся во время Отечественной войны взаимоотношения народа и государства, я вовсе не собираюсь утверждать, будто война - хотя бы на свои четыре года - привела к гармонии их интересов, к слиянию официального сознания с народным. Достаточно вспомнить, что за колючей проволокой ГУЛАГа продолжали страдать и умирать миллионы ни в чем не повинных людей; государство о них не упоминало, но народ-то помнил. Да и "на воле" противоречие между личностью и тоталитарным государством отнюдь не исчезло 3, что имело уже прямое отношение к литературе. Внутренне освобождаясь, она обнаруживала все меньшую готовность удовлетворяться той сугубо служебной ролью, которая была ей уготована в рамках сталинской системы. Конечно, в те годы это противоречие носило, так сказать, периферийный характер. Однако трудно не заметить, что лучшие произведения военных лет объективно противостояли тем или иным сторонам официальных взглядов.
"Книга про бойца" представляет собой в этом отношении самый убедительный пример. Бестрепетная правдивость поэмы Твардовского, искренность и внутренняя свобода, с какой она написана, делали просто-напросто неприложимыми к ней требования "эстетики социалистического реализма"; в соседстве с нею они выглядели надуманными и лишенными смысла.
Был тут со стороны автора и элемент прямой полемики. Рассказав про долгий и тяжелый "бой в болоте", он пишет:

Заключить теперь нельзя ли,
Что, мол, горе не беда,
Что ребята встали, взяли
Деревушку без труда?
Что с удачей постоянной
Теркин подвиг совершил:
Русской ложкой деревянной
Восемь фрицев уложил!

Нужно было, наверное, сильно ожесточиться против безответственных выдумок казенного "оптимизма", чтобы найти такие беспощадно-язвительные слова!

Нет, товарищ, скажем прямо:
Был он долог до тоски.
Летний бой за этот самый
Населенный пункт Борки.
Много дней прошло суровых,
Горьких, списанных в расход.

Однако это еще не конец разговора:

Но позвольте,- скажут снова -
Так о чем тут речь идет?

Вопрос со стороны тех, кто твердо знает, что бой, даже самый тяжелый, должен непременно кончаться нашей победой, - иначе какой "воспитательный смысл" может иметь рассказ о нем? Этой категории читателей поэт отвечал с упрямой твердостью:

Речь идет о том болоте,
Где война стелила путь,
Где вода была пехоте
По колено, грязь - по грудь;
Где в трясине, в ржавой каше,
Безответно - в счет, не в счет
Шли, ползли, лежали наши
Днем и ночью напролет...
И в глуши, в бою безвестном,
В сосняке, в кустах сырых
Смертью праведной и честной
Пали многие из них.

Как и во всей книге, здесь высказан народный взгляд на войну, чуждый каких бы то ни было соображений, посторонних жизненной правде. Сколь суетными и пустыми должны были казаться рядом с ним слова о презрении к смерти и тому подобные "оптимистические" формулы!
Стоит обратить внимание и на другую сторону поэмы. Герой Твардовского - народ. Народ в его книге ведет войну, народ завоевывает победу. Народ, а не некая всемогущая личность, которую к тому времени давно уже именовали "творцом всех наших побед". В "Книге про бойца" она не упоминается, но есть строки, имеющие отношение и к ней. С острой иронией говорит поэт о древнем, но в полной мере сохраняющемся разделении ответственности и славы между солдатом и теми, кто им руководит:

Города сдают солдаты,
Генералы их берут.

Что касается поэмы Твардовского, то в ней символом народа-победителя стал обыкновенный человек, рядовой солдат. Его жизнь и ратный труд поэт сделал понятными и близкими для нас, его скромный подвиг прославил, к нему пробудил живое чувство уважения, благодарности и любви. Этим своим органическим демократизмом "Книга про бойца" также, по сути дела, не вписывалась в идеологию сталинской эпохи.
Разумеется, не следует представлять дело так, будто Твардовский, как и авторы других лучших произведений военного времени (единственное известное мне исключение - "Дракон" Е. Шварца), становился в своей поэме в какую-то сознательную оппозицию к культу Сталина и к сталинской системе. Такого намерения в те годы у него, конечно, не было. Если можно говорить об оппозиционности "Книги про бойца", то лишь в том смысле, что объективно, независимо от воли автора она вступала в противоречие с определенными сторонами официальных взглядов. Даже в тех случаях, когда в произведении звучали, как можно видеть из процитированных отрывков, явно полемические ноты, поэт, надо думать, не отдавал себе полного отчета, в какую мишень попадал он своим стихом, метясь в явление, казалось бы, более или менее локальное и частное.
Это обстоятельство, впрочем, не шло книге во вред. Да не покажется парадоксом, если я скажу, что такая бессознательная оппозиционность была в данном случае даже лучше сознательной. Последняя же могла бы как раз повредить произведению - и не только в том смысле, что, будучи замеченной, по меньшей мере осложнила бы его издательскую судьбу. Коренной особенностью и одним из главных достоинств "Книги про бойца" является "всеобщность" ее содержания: мир общенародных чувств военного времени и те черты народного характера, что были тогда особенно ценны и важны. Оппозиционная направленность мыслей автора побудила бы его, наверное, ввести сюда сильную критическую тему, острием своим нацеленную на разрешение наших внутренних противоречий, то есть на то, что в те годы отошло на второй план и не вызывало общенародных чувств. А это значило бы разрушить художественное своеобразие и единство книги. Впрочем, если бы даже содержание "Книги про бойца" осталось прежним, вряд ли и тогда могла сохраниться в ней та атмосфера непринужденности, откровенности и свободы, которая стала одним из основных источников ее обаяния. Сам поэт не чувствовал бы себя таким свободным, и это неизбежно сказалось бы на книге. Он слишком ясно видел бы на своем пути всевозможные запретительные знаки и должен был бы прибегать к обходам, намекам, умолчаниям. В результате и естественность повествования оказалась бы нарушенной, и сама правда о войне, рассказанная им, не была бы, вероятно, столь полной.
Не осознавая своей противоположности тоталитарной системе и в то же время объективно противостоя ей всем своим духом и смыслом; не опережая своего времени, но выразив его с наибольшей среди современных ей произведений мощью и глубиной, "Книга про бойца" знаменовала собой незримый, но важный и необратимый сдвиг в общественном сознании. Не будь "Теркина", не было бы и разящей антитоталитарной сатиры "Теркина на том свете", не было бы и редактировавшегося Твардовским "Нового мира", органа уже сознательной демократической оппозиции 60-х годов, прямого предшественника нашего нынешнего трудного движения к демократии.
Что же касается самой "Книги про бойца", то вот прошли уже полвека, и нет той страны, которая в 41-м году содрогнулась от гитлеровского нашествия, а в 45-м праздновала Победу, и сменился общественный строй, и рухнула идеология, рассчитанная "на тысячу веков",- но, как круто ни повернулось время, в этой книге по-прежнему нет ни одной строки, которую сегодня хотелось бы пропустить или исправить.


Примечания:
1 А. Твардовский Василий Теркин. Серия "Литератуурные памятники". М. 1976, с. 323-324. Несколько лекь спустя те же мотивы будут развиты поэтом в поэме "Теркин на том свете".
2 Сообщено И.Б. Брайниным.
3 Настанут другие времена - и. отвечая новым общественным потребностям, литература о войне поставит это противоречие в центр своего внимания,- например, в повестях В. Быкова, а главное, в романе Гроссмана "Жизнь и судьба", одном из самых значительных произведений нашей литературы. Бессмыслен вопрос, кто более прав в своем взгляде на войну - Гроссман или автор "Книги про бойца": за каждым из них своя правота, не отменимая никакой другой. Равная правота разных ступеней движущегося эскалатора времени.


содержание