АХИЛЛЕСОВА ПЯТА ИСТОРИЧЕСКОЙ ТЕОРИИ МАРКСА
1974-1989


Предлагаемая статья продолжает задуманный автором цикл статей (1), посвященных проблеме социализма. Проблема эта - именно как проблема нынче с особой остротой встала перед нами. Прежде всего в виде той общественно-политической системы, которая создана была в СССР под руководством Сталина, устояла в потрясениях 50 - 60-х годов, заново стабилизировалась в "эпоху застоя" и таким образом с известными модификациями дожила до перестройки, а значит и до сегодняшнего дня. Перед нами стоит задача преодоления этой системы, превращения ее в нечто принципиально от нее отличное. Задача поистине невероятная по своей трудности, и сейчас, на старте, она, может быть, особенно жестко испытывает нас. Испытывает нашу волю к переменам, серьезность наших намерений, истинную меру нашей внутренней свободы, готовность обсуждать (а затем и решать) свои проблемы действительно безбоязненно, не ограничивая себя со всех сторон привычными запретами: этого касаться еще нельзя, этого еще не сказал Горбачев, а это он (или Маркс, или Ленин) сказал иначе. Если подобные запреты для нас остаются в силе, значит нам не стоит и браться за дело, мы его только погубим - и притом обязательно - своей половинчатостью и трусостью. После всего, что было с нашей страной, мы должны говорить только правду. Всю правду. Мы можем при этом ошибаться, но не имеем права на уклончивость, дипломатичность, политиканство. Ведь даже и будучи абсолютно честными с собой и с читателем, нам, нам всем, так трудно найти истинную дорогу. А времени у нас у всех в обрез. Зато если мы и в самом деле созрели для серьезного разговора о том, что есть и чего мы хотим, тогда он сам собою будет и свободным от лозунговой крикливости, и ответственным, и искренним, и конструктивным.
Чтобы правильно подойти к решению проблемы социализма в актуальных ее аспектах, не обойтись без того, чтобы, отступив в глубь истории, рассмотреть некоторые темы, относящиеся к философско-историчесдой концепции марксизма. Многое из того, о чем здесь пойдет речь, всем хорошо известно, что, по мнению автора, позволяло ему вести разговор очень конспективно и без каких-либо попыток раскланяться с бесчисленными предшественниками - как единомышленниками, так и оппонентами. Собственную задачу автор видел лишь в том, чтобы привести это известное в определенную систему, проследить как некоторую логическую цепочку причин и следствий. Если выяснится, что и в этом отношении, то есть в логике и композиции своего рассуждения, он по неведению лишь повторяет кого-то, то будет этому только рад, а свою работу попросит считать чисто популяризаторской.

1
Во второй половине XX века своего рода общим местом стало утверждение, что мировая история идет "не по Марксу". Что ж, оснований для него действительно достаточно как в той, так и в другой части современного мира.
Прежде всего это касается капитализма: он не подтвердил Марксов прогноз, казалось бы, с полной научной строгостью обоснованный. Не подтвердил в том простом смысле, что не умер и более того отнюдь не собирается умирать. Не уступил своего места коммунизму и не обнаруживает ни малейших признаков готовности сделать это хотя бы в сколько-нибудь обозримой перспективе. И если бы это была только затянувшаяся отсрочка! Так ведь вполне очевидно - нет. Если в конце XIX и особенно в первой трети XX века, более всего на исходе первой мировой войны, вероятность пролетарской революции в главных капиталистических странах была довольно высока, то в дальнейшем она стала все более и более уменьшаться и к настоящему времени вот уже не одно десятилетие равна нулю. Почему? Нет нужды пускаться здесь в подробный анализ кардинальных сдвигов в характере труда, образовании, уровне и качестве жизни основной массы населения современного Запада, чтобы в итоге констатировать общеизвестное: того изможденного, полуголодного пролетария, которого видел перед собой Маркс и которому действительно нечего было терять, кроме своих цепей, там давно не существует. Современный же высокооплачиваемый рабочий, который занят на работе 7-8 часов в день, приезжает туда на собственной машине, участвует в прибыли своего предприятия, живет в коттедже или большой благоустроенной квартире, учит детей в университете, а свой летний отпуск проводит в заграничных путешествиях, - не может не смотреть на жизнь совсем по-иному.
Говорят порой: гуманизацией условий труда, повышением своего жизненного уровня, демократизацией и пр. трудящиеся Запада во многом обязаны Октябрьской революции. В каком смысле? В том, что угрозой своего повторения в других странах, примером превращения пролетариата в правящий класс она заставила западную буржуазию пойти на уступки собственному пролетариату. Отчасти это, возможно, было и так, особенно поначалу. Но тогда уж не следует обходить молчанием и возраставшее с течением времени влияние обратного свойства: чем хуже шли у нас дела, тем сильнее рабочий на Западе разочаровывался в социализме. А главное, суть, конечно, не столько во внешних воздействиях, каковы бы они ни были, сколько во внутренних процессах саморазвития западного общества, все дальше уводивших его от революционной перспективы.
Может быть, Марксов прогноз оправдался зато в другой, ныне социалистической части мира? Увы, лишь отчасти. Только в том смысле, что практика подтвердила: можно совершить социалистическую революцию, можно сформировать - в том или ином его варианте - социалистический строй. Во всем остальном парадокс на парадоксе. Выяснилось, во-первых, что социалистические революции с особенной легкостью происходят и побеждают там, где для них, казалось бы, меньше всего предпосылок: где капитализм развит однобоко, недостаточно или не развит вообще, где пролетариат в меньшинстве или даже только начинает формироваться. Обнаружилось, во-вторых, что победивший социализм, вместо того чтобы продемонстрировать более высокую по сравнению с капитализмом степень рациональности и эффективности социально-экономической организации общества, оказался, наоборот, в положении хронически отставшего едва ли не по всем основным показателям, будь то производительность труда, темпы научно-технического прогресса, уровень жизни масс или развитость политической демократии. Притом не только из-за отставания на старте, но и в ситуациях приблизительного равенства изначальных возможностей (ГДР - ФРГ, Венгрия - Австрия, Советская Прибалтика - Финляндия и т. п.). И не видно, чтобы с течением времени (измеряемого уже многими десятилетиями) указанный разрыв хотя бы медленно, но сокращался, скорее напротив.
Не очень приятно признаваться в этом, но по горькому своему опыту мы ведь уж слишком хорошо знаем, как опасна успокоительная ложь, которой мы питали себя так долго. Только при условии полной откровенности разговора его и имеет смысл сегодня вести. Только при полной свободе по отношению к любым авторитетам можно быть достойным их высокого примера.
Итак, ошибка, притом чрезвычайно существенная, ошибка Маркса. Однако ошибки ошибкам рознь. Ошибка гениального ума, которую не в состоянии вскрыть современники, а обнаруживает лишь последующий ход науки или самой истории, всегда исторически знаменательна. Она не упрек этому уму (напротив, как правило, подтверждение его логической силы и последовательности), но указание на неостановимость прогресса и относительность, ограниченность человеческого опыта на каждой данной ступени познания. К тому же такие ошибки часто возникают не сами по себе, а как оборотная сторона и непреложное, казалось бы, следствие высших достижений того же гениального ума; сила обусловливает слабость, и обратно. Тем полезнее в них, разбираться-в интересах дальнейшего движения мысли.
В чем суть интересующей нас ошибки Маркса, это сегодня достаточно ясно -в недооценке способности капиталистического общества к самоизменению. Глубокому, многоэтапному, длительному, имевшему место не только в прошлом, на стадии его становления в недрах феодализма, но свойственному и периоду его полной зрелости и господства. Это ясно, но это пока что слишком общий, а потому малосодержательный ответ. Важно пойти дальше и прежде всего уяснить себе, так сказать, логику и психологию марксовой ошибки.
Первое, в чем тут нужно отдать себе отчет, - это то, что недооценка "развиваемости" капиталистического строя для Маркса отнюдь не случайна. Она проявление да, пожалуй, и синоним свойственной ему недооценки своеобразия капитализма в ряду общественно-экономических формаций.
Идея общественно-экономической формации - великое открытие Маркса. Всем памятны, и, однако же, пусть еще раз прозвучат эти чеканные положения знаменитого "Предисловия" "К критике политической экономии":
"В общественном производстве своей жизни люди вступают в определенные, необходимые, от их воли не зависящие отношения - производственные отношения, которые соответствуют определенной ступени развития их материальных производительных сил. Совокупность этих производственных отношений составляет экономическую структуру общества, реальный базис, на котором возвышается юридическая и политическая надстройка и которому соответствуют определенные формы общественного сознания. (...) На известной ступени своего развития материальные производительные силы общества приходят в противоречие с существующими производственными отношениями, или - что является только юридическим выражением последних - с отношениями собственности, внутри которых они до сих пор развивались. Из форм развития производительных сил эти отношения превращаются в их оковы. Тогда наступает эпоха социальной революции. (...) В общих чертах азиатский, античный, феодальный и современный, буржуазный, способы производства можно обозначить как прогрессивные эпохи экономической общественной формации. Буржуазные производственные отношения являются последней антагонистической формой общественного процесса производства... но развивающиеся в недрах буржуазного общества производительные силы создают вместе с тем материальные условия для разрешения этого антагонизма. Поэтому буржуазной общественной формацией завершается предыстория человеческого общества" (2).
О, эта мерная поступь марксовой прозы, убедительной, как сама правда, неотвратимой в своей сдержанно-ликующей силе! Так пишут лишь тогда, когда владеют не только талантом, но и истиной. Но... где сила, там и слабость. Сила - в понимании человеческой истории как закономерного естественноисторического процесса и в отыскании ключа к этому процессу, его главного до настоящего времени двигателя - развития производительных сил. Сила - в установлении объективной зависимости между уровнями этого развития и состоянием общества, сменой типов его экономической организации, во взгляде на эти общественные структуры как на последовательные ступени единой мировой истории, в системном и одновременно диалектическом подходе к каждой из таких структур, позволяющем видеть как ее внутреннюю целостность, так и присущие ей противоречия и обусловленную ими динамику развития. Нет нужды повторять тысячекратно сказанное: каким взлетом мысли была эта концепция, как упорядочила она всю мировую историю, как осветила и близь, и даль. В чем же слабость? А слабость в немалой мере в том, что упорядочила слишком. В том, что неоправданно универсализировала современные ей формы исторического движения, без достаточных оснований распространив их как на прошлое, так и на будущее.
С прошлым на сегодняшний день дело довольно ясное. В нашей исторической литературе еще с 60-х годов обращалось внимание на то, как трудноприложимы некоторые черты марнсовой схемы (например, понятие социальной революции как формы перехода от одной общественной формации к другой не только к миру за пределами Европы, но даже и к докапиталистическим ступеням самой европейской цивилизации (3), в систематическом изучении которых, в частности средствами археологии, было к тому времени сделано еще сравнительно немного. Не столь явным, но гораздо более важным недостатком указанной схемы (ибо он имеет уже далеко не академический смысл) является заложенное в ней представление о принципиальной однотипности исторических судеб капитализма, с одной стороны, и докапиталистических формаций - с другой. Капитализма и феодализма прежде всего.
Перечитаем под этим углом зрения хотя бы следующее место из статьи Энгельса "Протекционизм или система свободы торговли": "Буржуазия должна быть и будет низвергнута пролетариатом, подобно тому как аристократия и неограниченная монархия получили смертельный удар от среднего класса" (4, 64). Или в более развернутой форме - из "Манифеста Коммунистической партии":
"Итак, мы видели, что средства производства и обмена, на основе которых сложилась буржуазия, были созданы в феодальном обществе. На известной степени развития этих средств производства и обмена... феодальные отношения собственности уже перестали соответствовать развившимся производительным силам. Они тормозили производство вместо того, чтобы его развивать... Их необходимо было разбить, и они были разбиты... Подобное же движение совершается на наших глазах. Современное буржуазное общество, с его буржуазными отношениями производства и обмена, буржуазными отношениями собственности, создавшее как бы по волшебству столь могущественные средства производства и обмена, походит на волшебника, который не в состоянии более справиться с подземными силами, вызванными его заклинаниями". И чуть дальше: "Оружие, которым буржуазия ниспровергла феодализм, направляется теперь против самой буржуазии" (4, 429, 430).
Всякий, кто читал Маркса и Энгельса, знает, сколь характерен для них подобный ход мысли, равно как и то, что он оставался таковым всегда. Прекрасно сознавая и многократно с исключительной рельефностью обнаруживая глубочайшие качественные отличия капитализма от феодализма чуть ли не по всем возможным линиям их сопоставления, они, однако же, с равным постоянством подчеркивали принципиальную однотипность, однопорядковость обеих формаций как эпох всемирной истории, подчиненность их одному и тому же общеисторическому закону. Там и тут одинаковое по типу противоречие между производительными силами и производственными отношениями, там и тут равная неспособность с ним справиться, там и тут в конце "гибель" как условие и форма перехода общества на другую, более высокую ступень.
По близкой аналогии сами собой приходят строки из "Евгения Онегина":

Увы! на жизненных браздах
Мгновенной жатвой поколенья,
По тайной воле провиденья,
Восходят, зреют и падут;
Другие им вослед идут...
Так наше ветреное племя
Растет, волнуется, кипит
И к гробу прадедов теснит.
Придет, придет и наше время,
И наши внуки в добрый час
Из мира вытеснят и нас

Не правда ли, похоже? Марксова смена формаций действительно сильно напоминает смену человеческих поколений. И своей непреложностью, и равенством каждой из них перед лицом вечности (прогресса). Точно так же, как ни одному поколению не дано прожить два жизненных срока, так и общественные формации, они тоже "восходят, зреют и падут", и ни у одной из них нет в этом отношении никаких преимуществ перед другими. Правда, это не касается коммунизма, но он вообще особая статья, поскольку принадлежит уже совсем другой исторической эре, где не действуют законы антагонистической "предыстории человеческого общества". А до тех пор все примерно одинаково. Авторы "Манифеста" не допускают и мысли о том, что капитализм может и не повторить пути феодального общества, что он может открыть какие-то принципиально новые - и эффективные - способы разрешения своих противоречий, иные, не известные ни одной из прежних формаций формы исторического движения.
Почему же такое, казалось бы, элементарное допущение не приходит им в голову? Ответ прост: потому, что оно за пределами доступного им исторического опыта, за пределами времени, когда сформировался их взгляд на историю.
Представим себе европейского интеллигента 40-50-х годов прошлого столетия, вдумчивого наблюдателя и горячего участника происходящих событий. Он живет в то особое, редкостное время, когда европейская история необыкновенным образом уплотнилась, так что перед его глазами оказались сразу две ее великие эпохи, причем не просто смена этих эпох, но своего рода исторический "парад планет": ситуация, когда с падением первой из них совпало кризисное состояние второй. С одной стороны, по Европе прокатывается "второй эшелон" буржуазных революций, сметая один за другим еще остававшиеся режимы феодального абсолютизма; как переспелые плоды, они падают от первого толчка. С другой стороны, в странах, где такие революции уже прошли и капитализм более или менее длительный срок развивается более или менее свободно, с ним в то же самое время начинают происходить какие-то странные вещи. В 1825 году разражается первый большой экономический кризис, в 1836-1837-м - второй, в 1846 -1847-м - третий... Бурный промышленный рост в наиболее развитых странах вдруг резко замедляется и сменяется падением производства, огромные массы произведенных товаров не находят сбыта, хотя в них остро нуждаются миллионы людей. Лопаются банки, закрываются фабрики, а их рабочие, чей многочасовой изнурительный труд и без того давал им средства лишь для того, чтобы не умереть с голоду, оказываются на улице, пополняют собою толпы нищих и бродяг. Старая, феодально-монархическая Европа разваливается на глазах, но и пришедшая ей на смену новая, буржуазно-конституционная, то и дело бьется в конвульсиях, словно пораженная падучей болезнью. Мало того, что она предала свои лозунги и обманула возлагавшиеся на нее надежды, ко всему прочему она же, выходит, и неспособна справиться с вызванными ею силами и того и гляди готова взорваться, как перегревшийся паровой котел...
Вот ситуация. Главное, что она демонстрировала своему думающему современнику, - это высокая степень повторяемости наблюдаемых им общественных явлений. Крушение господства аристократии - везде, разве что в различные сроки; замена его господством фабрикантов и лавочников - тоже везде, притом в весьма сходных экономических и государственно-правовых формах; наконец, способ перехода от первого ко второму также, как правило, одинаков - буржуазная революция. Все это, разумеется, не без тех или иных индивидуальных отличий, но суть повсеместно одна и та же. А если прибавить к сказанному и ту повторяемость, которую стал, опять-таки везде, обнаруживать новый, капиталистический способ производства - и неустранимой периодичностью своих кризисов, и синхронностью их в разных странах, сотрясающей и готовой вот-вот еще раз перевернуть весь европейский мир, - то как тут не сделать вывод о повторяемости и в более широком масштабе - о сходстве исторических судеб капитализма и феодализма, а следовательно, и о некоем общем, универсальном мировом законе?
Смелое, яркое обобщение и вместе с тем вполне естественный в этих условиях ход мысли. Ведущий к созданию теории общественных формаций, но одновременно и к тому, чтобы придать этой глубоко продуктивной теории ту обусловленную временем упрощенность, которая в дальнейшем станет все более явной ахиллесовой пятой марксизма.
Время - непреоборимая вещь, ему не могут не подчиняться и самые сильные, самые свободные умы. Абсолютизация наблюдаемого, наличного - вечная плата, которую человеческий ум платит за обретенный им опыт, за каждый новый шаг на пути познания. Печать такой абсолютизации лежит и на исторической концепции основоположников марксизма.
В двух основных отношениях. Во-первых, в том, что, имея возможность наблюдать лишь одну из стадий развития капиталистического общества, а именно первую стадию зрелого, машинизированного капитализма, Маркс и Энгельс сочли некоторые ее специфические черты - например, анархию производства, абсолютное ("Манифест Коммунистической партии") или хотя бы относительное (в позднейших работах) обнищание пролетариата - неустранимыми, сущностными свойствами капитализма вообще. И, как показал XX век, решительным образом ошиблись. Во-вторых, современники революционной ломки феодального строя и свидетели того состояния буржуазного общества, когда, еще не научившись и не набравшись сил разрешать свои противоречия эволюционным путем, оно также было чревато революционным взрывом, они увидели в революции универсальный, на все времена, способ перехода общества из одного качественного состояния в другое. И опять-таки ошиблись.
Конечно, не в одной абсолютизации дело. Не могло не сказаться и общее для того времени состояние теоретической мысли, в свою очередь, определяемое уровнем развития не только общественных, но и физико-математических, естественных наук: невыработанность вариативных, вероятностных подходов, а с другой стороны, не вполне преодоленные недостатки той философской школы, из которой вышли Маркс и Энгельс, - "родимые пятна" гегелевской универсализации, однолинейности и телеологизма (5). Но главное все же не в этом, а в однозначных, казалось бы, уроках текущего дня. В самой капиталистической действительности, исследование и истолкование которой составляло величайшую научную заслугу Маркса и в которую, кажется, действительно невозможно было проникнуть глубже, чем это сделал автор "Капитала". Вероятно, и в данном отношении слабость была оборотной стороной силы: чем более прояснялась для основоположников марксизма система связей и зависимостей наблюдаемого ими буржуазного мира, чем стройнее и целостнее становился ее теоретический образ, тем больше заявлял он прав на всеобщность, тем сильнее тяготел к законченности и абсолютизации.
Нельзя, разумеется, сказать, что, уже в первой половине 1840-х годов признав европейский капитализм созревшим для "коммунистической революции" (6), Маркс и Энгельс на протяжении своей последующей, достаточно долгой жизни не видели, что он продолжает не только расти вширь и вглубь, но и подвергаться существенной внутренней трансформации. Известны слова Маркса (из письма Энгельсу 8 октября 1858 г.) о том, что "буржуазное общество вторично пережило свой шестнадцатый век". Характерно, однако, и продолжение этой фразы: "...такой шестнадцатый век, который, я надеюсь, так же сведет его в могилу, как первый вызвал его к жизни". И высказанное тут же убеждение, что "на континенте революция близка и примет сразу же социалистический характер" (29,295).
Неустанные и внимательнейшие наблюдатели современности, с жадным интересом следившие за всем, что происходит не только в Германии, Англии, Франции, но и в России, Польше, Индии, Китае, Американских Штатах, основоположники марксизма в 70-80-е (а Энгельс и в 90-е) годы отмечают ряд новых явлений в экономике и социально-политическом облике капиталистического общества. Так, они не раз говорят о том, что продолжающийся во второй половине XIX в. бурный рост производства приблизил развитые страны к такому уровню общественного богатства, при котором здесь уже может не быть богатых и бедных. Еще в 1872 г. Энгельс пишет о том, что благодаря промышленной революции, в основе которой лежало создание парового двигателя, "производительная сила человеческого труда достигла такого высокого уровня, что создала возможность - впервые за время существования человечества - при разумном разделении труда между всеми не только производить в размерах, достаточных для обильного потребления всеми членами общества и для богатого резервного фонда, но и предоставить каждому достаточно досуга для восприятия всего того, что действительно ценно в исторически унаследованной культуре - науке, искусстве, формах общения и т. д." (18, 215). А десятилетием позднее он с воодушевлением и вызывающей восхищение проницательностью - как о новой "колоссальной революции" - говорит о возможностях, открываемых промышленным применением электричества: "Паровая машина научила нас превращать тепло в механическое движение, но использование электричества откроет нам путь к тому, чтобы превратить все виды энергии - теплоту, механическое движение, электричество, магнетизм, свет - одну в другую и обратно и применять их в промышленности. Круг завершен. Новейшее открытие Депре, состоящее в том, что электрический ток очень высокого напряжения при сравнительно малой потере энергии можно передавать по простому телеграфному проводу на такие расстояния, о каких до сих пор и мечтать не смели, и использовать в конечном пункте - дело это еще только в зародыше, - это открытие окончательно освобождает промышленность почти от всяких границ, полагаемых местными условиями, делает возможным использование и самой отдаленной водяной энергии, и если вначале оно будет полезно только для городов, то в конце концов оно станет самым мощным рычагом для устранения противоположности между городом и деревней" (35, 374).
Мимо внимания основоположников марксизма не проходят ни перемены в формах собственности, прежде всего быстрое развитие акционерного капитала (7), которое "знаменует новую эпоху в экономической жизни современных народов", ибо "обнаружило" такие производственные возможности объединений, каких раньше не подозревали" (12, 34). Ни связанная с этим тенденция к созданию индустриальных гигантов, что "повсюду служит исходным пунктом... для прогрессирующего превращения разрозненных и рутинных процессов производства в общественно комбинированные и научно направляемые..." (23, 642) и означает, что "тут прекращается" свойственное прежнему капитализму "отсутствие планомерности" (22, 234). Ни успехи кооперативных фабрик (актуальный для нас мотив!), на которых рабочие "получают заработную плату и, кроме того, процент на свои паи" (15, 86). Ни неуклонно растущее влияние профсоюзов, более и раньше всего в Англии, где уже к началу 80-х годов тред-юнионы "представляют силу, с которой вынуждено считаться всякое правительство..." (19, 267). Ни введение то в одной, то в другой западноевропейской стране под давлением демократических сил всеобщего избирательного права и начавшаяся в связи с этим общая передвижка в системе государственной власти, еще в 1870 г. вызвавшая тонкое замечание Энгельса: "Характерная особенность буржуазии по сравнению со всеми остальными господствовавшими ранее классами как раз в том и состоит, что в ее развитии имеется поворотный пункт, после которого... она теряет способность к исключительному политическому господству; она ищет себе союзников, с которыми, смотря по обстоятельствам, она или делит свое господство, или уступает его им целиком" (16, 416).
Когда встречаешь в сочинениях Маркса и Энгельса подобные констатации и размышления - а они, особенно в последние десятилетия их деятельности, встречаются очень часто, - то сам собою возникает вопрос: почему бы, фиксируя все эти изменения, не прийти, пусть сугубо предположительно, к мысли о том, что их накопление и развитие способно привести капиталистический мир необязательно к краху, но к возможности пережить еще один (да и один ли?) "шестнадцатый век", к такой внутренней перестройке, которая по крайней мере отсрочит его "гибель"?
Нет, даже самая постановка такого вопроса основоположникам марксизма решительно чужда. Все, что они наблюдают в окружающем быстро меняющемся мире, служит для них лишь дополнительным доказательством "политического и интеллектуального банкротства буржуазии" (19, 226), ее "неспособности... к дальнейшему управлению современными производительными силами" (19, 222). Кстати, и вышеприведенный пассаж о необыкновенных возможностях, открываемых "электротехнической революцией", он тоже, как постоянным припевом, заканчивается словами: "Совершенно ясно, однако, что благодаря этому производительные силы настолько вырастут, что управление ими будет все более и более не под силу буржуазии" (35, 374).
Словом, все, чего ни коснись, в том числе любые новейшие проявления общественного прогресса, совершающиеся в условиях капитализма, все неумолимо обращается против него, все говорит Марксу и Энгельсу о том, что этот общественный строй себя исчерпал и дышит на ладан. Откуда такая однолинейность интерпретаций и прогнозов, чреватая, как показала история, глобальной ошибкой? От нехватки воображения, неумения заглянуть в завтрашний день? Нет, вполне очевидно, причина тут была совсем иная, и если для того, чтобы убедиться в этом кому-то недостаточно вышеприведенных выдержек, то вот еще две - это относящиеся к 80-м годам суждения Энгельса о будущей общеевропейской войне:
"...Массовая бойня в неслыханном доныне масштабе, истощение всей Европы в неслыханной доныне степени и, в конце концов, крушение всей старой системы. /.../ Наиболее благоприятным исходом была бы русская революция, но на нее можно рассчитывать только после очень тяжелых поражений русской армии. Несомненно одно - война на первых порах отбросила бы во всей Европе наше движение назад, а во многих странах и вовсе разрушила бы его и разнуздала бы шовинизм и национальную вражду; среди многих неопределенных возможных последствий войны нам будет гарантировано только одно: после войны нам пришлось бы начать сначала, зато на неизмеримо более благоприятной почве, чем даже теперь" (36, 444 - 445).
"От восьми до десяти миллионов солдат будут душить друг друга и объедать при этом всю Европу до такой степени дочиста, как никогда еще не объедали тучи саранчи. Опустошение, причиненное Тридцатилетней войной, - сжатое на протяжении трех-четырех лет, и распространенное на весь континент, голод, эпидемии, всеобщее одичание как войск, так и народных масс, вызванное острой нуждой... абсолютная невозможность предусмотреть, как это все кончится и кто выйдет победителем из борьбы; только один результат абсолютно несомненен: всеобщее истощение и создание условий для окончательной победы рабочего класса" (21, 361).
Высказывания подобного рода одинаково знаменательны в двух отношениях. Поражая верностью многих заключенных в них прогнозов, они отклоняют всякую мысль о том, что отмеченная "ахиллесова пята" марксизма может быть объяснена тем, что его основоположникам просто-напросто не хватало исторической проницательности, способности к предвидению событий. Вместе с тем эти же высказывания еще и еще раз говорят о том, что понимание капитализма как системы принципиально динамической, способной находить укрепляющий ее выход даже из самых острых своих кризисов, а тем самым к глубокому многоэтапному самопреодолеиию и самоперестройке, было Марксу и Энгельсу в целом несвойственно.
В таком случае не следует ли допустить, что основоположники марксистского учения были просто-напросто по характеру своему упрямыми доктринерами, догматиками собственных идей?
Подобное объяснение опять-таки не проходит, ибо как совместить с ним не только любимое изречение Маркса "Подвергай все сомнению", но и действительно свойственное им обоим умение трезво анализировать и публично признавать свои заблуждения, когда ход событий их выявлял (качество, присущее и Ленину, но в дальнейшем начисто утраченное в нашем отечестве - как руководителями партии, так и самыми различными группами интеллигенции: критикуем кого угодно, только не самих себя)? В одном из последних произведений Энгельса, подчас называемом его политическим завещанием, - введении к работе Маркса "Классовая борьба во Франции с 1848 по 1850 г." (1895) читаем:
"Когда вспыхнула февральская революция (1848 г.- Ю.Б.), все мы в своих представлениях об условиях и ходе революционных движений находились под влиянием прошлого исторического опыта, главным образом опыта Франции... Поэтому было вполне естественно и неизбежно, что наши представления о характере и ходе провозглашенной в феврале 1848 г. в Париже "социальной" революции, революции пролетариата, были ярко окрашены воспоминаниями о прообразах 1789-1830 годов. А когда парижское восстание нашло отклик в победоносных восстаниях Вены, Милана, Берлина; когда вся Европа вплоть до русской границы была вовлечена в движение; когда затем в июне в Париже произошла первая великая битва за господство между пролетариатом и буржуазией... - тут уже при тогдашних обстоятельствах для нас не могло быть сомнения в том, что начался великий решительный бой, что он должен быть доведен до конца в течение одного длительного и полного превратностей революционного периода, что завершиться, однако, он может лишь окончательной победой пролетариата" (22, 532-533). "История показала, - продолжает Энгельс, - что и мы и все мыслившие подобно нам были неправы. Она ясно показала, что состояние экономического развития европейского континента в то время далеко еще не было настолько зрелым, чтобы устранить капиталистический способ производства; она доказала это той экономической революцией, которая с 1848 г. охватила весь континент и впервые действительно утвердила крупную промышленность во Франции, Австрии, Венгрии, Польше и недавно в России, а Германию превратила прямо-таки в первоклассную промышленную страну, - и все это на капиталистической основе, которая, таким образом, в 1848 г. обладала еще очень большой способностью к расширению" (22, 535). Далее - победа и поражение Парижской Коммуны, - "И снова обнаружилось, как невозможно было даже и тогда, через двадцать лет... господство рабочего класса" (22, 537).
Вдумываясь в эти уроки истории, Энгельс делает в своей статье важные выводы: будущую победу пролетариата он связывает теперь не столько с вооруженным восстанием, сколько с мирными, в том числе парламентскими формами борьбы, с привлечением на сторону рабочего класса и непролетарских слоев трудящихся масс. Однако он отнюдь не зарекается и от восстаний с оружием в руках, предсказывая лишь, что "уличная борьба будет происходить реже в начале большой революции, чем в дальнейшем ее ходе" (22, 543). А главное, и теперь, в преддверии нового века, все основные истины формационной теории, включая убеждение в близкой смене капитализма коммунизмом, остаются для него нерушимыми. Мысль о возможности новых "экономических революций" "на капиталистической основе", а благодаря им об "очень большой способности" последней к дальнейшему расширению (в частности и за счет успехов того же рабочего движения) - эта мысль для него по-прежнему далека.
Почему? Я думаю, решающую причину нужно искать не в чем ином, как в том, о чем говорилось выше. А именно в абсолютизации тогдашней капиталистической реальности, общий характер которой, при всех немалых и, как покажет время, перспективных ее изменениях, в основе своей и в 80-е, и в 90-е годы оставался все еще таким, каким отразился он в "Коммунистическом манифесте" и в "Капитале". Абсолютизация была ошибкой, но реальность-то тем не менее была реальностью. А следовательно, для существенно иного взгляда на вещи, для того, чтобы он мог не просто возникнуть как некое частное мнение, одно из многих, но приобрести значение серьезной общественно-политической теории, способной, вобрав в себя все сильное, продуктивное из исторической концепции Маркса, освободиться от ее слабостей и пойти дальше, - для этого еще не настал тогда срок.
Сказанное относится и к Ленину.
В нашей общественно-политической литературе имя Ленина привычно ставится в один ряд, "через запятую" с именами Маркса и Энгельса, образуя вместе с ними как бы некую идеологическую "троицу" (отсюда же термин "марксизм-ленинизм", употребляемый как синоним просто "марксизма"). Между тем Маркс и Энгельс - основоположники марксизма, Ленин же их последователь, правда, отнюдь не рядовой, но, с другой стороны, и не обладающий какими-либо особыми правами на престолонаследие марксистского учения, а верность его основам совмещавший с такой мерой самостоятельности по отношению к некоторым из них, что ее весьма трудно уместить в границах "продолжения и развития". К данной теме мы еще вернемся в дальнейшем, а пока я затронул ее лишь для того, чтобы подтвердить, что в понимании перспектив капиталистического общества, как и в ряде других связанных с этим вопросов, Ленин действительно разделяет - в определенных моментах развивая - взгляды своих учителей и предшественников.
Деятель уже XX века, на пороге и в начале которого капитализм претерпел столь значительные изменения, что они обязывали сделать вывод об его вступлении в новую стадию своего развития, Ленин вводит идею стадиальности прямо в заглавие одного из своих важнейших трудов - "Империализм, как высшая стадия капитализма". Однако это не только не означает его отказа от свойственного Марксу и Энгельсу убеждения в том, что капиталистическая формация близка к своей исторической могиле, но еще больше его заостряет. Комплекс новых черт современного ему капитализма и самая главная среди них - доведение концентрации и централизации капиталистического производства до появления и распространения монополий - утверждают Ленина в уверенности, что он видит перед собой капитализм не просто обреченный на скорую гибель, но уже "загнивающий", уже "умирающий" (8).
Реальны ли были эти черты (столькими поколениями студентов зазубривавшиеся, как "отче наш": "Империализм есть капитализм на той стадии развития, когда сложилось господство монополий и финансового капитала, приобрел выдающееся значение вывоз капитала, начался раздел мира международными трестами и закончился раздел территории земли крупнейшими капиталистическими странами" (9). Вне всякого сомнения. И, представляя собой апогей развития тех тенденций, которые в первоначальном их виде отмечались еще основоположниками марксизма, они в самом деле вплотную подводили капиталистическое общество к той черте, за которой, по убеждению Ленина, "развитие вперед - если не иметь в виду возможных, временных, шагов назад - осуществимо лишь к социалистическому обществу, к социалистической революции" (10).
Тогда в чем же дело? О чем говорит тот факт, что, пережив на исходе первой мировой войны и сразу после нее момент действительно критический, когда под воздействием Октября пожар пролетарской революции, казалось, вот-вот охватит и Западную Европу, капиталистический мир вскоре, еще при жизни Ленина, вступил в полосу стабилизации, а после второй мировой войны - еще в одну, уже "пост-империалистическую" стадию своего развития, которая если не навсегда, то на все обозримое будущее исключила революцию из числа его сколько-нибудь вероятных перспектив? По-видимому, ни о чем другом, как о том, что в новых условиях Ленин повторил (или продолжил) главную ошибку исторической теории Маркса. И природа такого "повторения" та же: абсолютизация наблюдаемой им общественной реальности. Точнее - одной из ее сторон, поскольку в эпоху империализма капиталистическая действительность существенно усложнилась: традиционное переплетение нового со старым дополнилось своего рода двойственностью самой новизны.
Но об этом разговор впереди, а пока поставим перед собою вопрос, в равной мере касающийся и Маркса, и Ленина: что же именно недооценили классики марксизма в современном им капиталистическом обществе, каким именно ресурсам, рычагам, источникам его саморазвития не придали должного значения?

2
На первый взгляд это весьма мудреный вопрос, допускающий очень разные и лишь предположительные ответы. Однако сдвоенный опыт семидесятилетнего параллельного существования социализма и капитализма позволяет отвечать на него столь же уверенно, сколь и однозначно. Достаточно самой элементарной логической операции: нужно просто-напросто выяснить, какие рычаги прогресса, в соответствии с представлениями Маркса и Ленина устраняемые, отключаемые социалистическим обществом, продолжают успешно действовать в условиях современного капитализма, затем, сравнив результаты развития обеих систем, посмотреть, какая из них оказалась в выигрыше, а какая внакладе, - вот вам и ответ. Данный не кем-нибудь - самой историей.
Сегодня уже можно считать едва ли не общепризнанным, что таких главных рычагов, к крайней своей невыгоде утраченных "реальным социализмом", - два. Первый из них - механизм конкуренции, вытекающий из рыночных отношений.
Коммунизм и рынок - это для Маркса и Энгельса абсолютно взаимоисключающие понятия. Товарному производству они не оставляют места уже на "первой фазе коммунистического общества".
"В обществе, основанном на началах коллективизма, на общем владении средствами производства, - пишет Маркс, - производители не обменивают своих продуктов; столь же мало труд, затраченный на производство продуктов, проявляется здесь как стоимость этих продуктов... потому что теперь, в противоположность капиталистическому обществу, индивидуальный труд уже не окольным путем, а непосредственно существует как составная часть совокупного труда". И добавляет во избежание каких-либо недоразумений: "Мы имеем здесь дело не с таким коммунистическим обществом, которое развилось на своей собственной основе, а, напротив, с таким, которое только что выходит как раз из капиталистического общества и которое поэтому во всех отношениях, в экономическом, нравственном и умственном, сохраняет еще родимые пятна старого общества, из недр которого оно вышло" (19, 18).
Той же позиции придерживается, в том числе в советские годы до нэпа, и Ленин. "Свобода торговли, свобода обмена, - пишет он, - была сотни лет для миллионов людей величайшим заветом экономической мудрости, была самой прочной привычкой сотен и сотен миллионов людей. Эта свобода так же лжива насквозь, так же служит прикрытием капиталистического обмана, насилия, эксплуатации, как другие свободы, провозглашенные и осуществленные буржуазией... Долой старые общественные связи, старые экономические отношения, старую "свободу" (подчиненного капиталу) труда, старые законы, старые привычки! Будем строить новое общество!" (11)
Вроде бы все логично. Действительно, если с отменой частной собственности (а именно в этом и Маркс, и Ленин видели суть социалистической революции) все средства производства национализированы, стали предметом единой государственной собственности, то где же здесь место рынку? Торговать с самим собою? Бессмыслица. Работай, вноси свой труд в созидание общего достояния и получай из общественных кладовых то, что нужно для твоей собственной жизни, на равных правах со всеми другими членами общества. А товарное производство, куплю-продажу, наемный труд, прибавочную стоимость, прибыль и пр. и пр. оставь прошлому, печальной "предыстории человеческого общества".
Если бы это было так! Если бы реальный социалистический опыт подтвердил эти предположения, доказал, что социализм и в самом деле обладает способностью успешно вести хозяйство на внерыночной основе, - сколь многое вытекало бы отсюда! Ведь это означало бы, что с социализмом человечество действительно открыло как бы новую цивилизацию, не меньше, перенеслось в мир небывалых, безгранично расширившихся возможностей.
Увы, действительность продемонстрировала совсем иное. Мало-помалу стал обнаруживаться тот чрезвычайной важности факт, что внерыночная экономика не умеет быть, по современным меркам, достаточно рациональной и динамичной. Есть два кардинальных вопроса, на которые она ни теоретически, ни на практике не находит сколько-нибудь удовлетворительного ответа:
- как добиться того, чтобы все работающие работали интенсивно и хорошо?
- как вообще сделать социалистическое народное хозяйство эффективным?
Что касается первого вопроса - о стимулировании труда, - то капитализм, как известно, успешно справляется с этой задачей с помощью конкуренции на рынке труда за работу, оплачиваемую по стоимости рабочей силы. (Речь здесь идет, понятно, лишь о базовом, определяющем принципе оплаты труда, допускающем достаточно широкую дифференциацию в границах его применения, дающую дополнительный стимулирующий эффект.) На протяжении XX века в развитых капиталистических странах стоимость рабочей силы неуклонно росла, и к настоящему времени она (в среднем) настолько высока, что ее дальнейший сколько-нибудь значительный рост уже "не по средствам" нашей планете с ее отнюдь не безграничными природными ресурсами, дай бог удержаться на достигнутом уровне и подтянуть к нему уровень жизни остальной части человечества. Но конкуренция на рынке труда - по-прежнему закон жизни западного общества, и он с прежней, не знающей никакого снисхождения жесткостью (есть ли необходимость упоминать о безработице?) играет здесь свою стимулирующую (в переводе на русский язык - подхлестывающую) роль.
Ну а как решить ту же задачу социализму (коммунизму) - обществу, в котором обобществление средств производства должно было, по убеждению основоположников марксизма, упразднить наемный труд, то есть куплю-продажу рабочей силы вместе с сопровождающей ее конкуренцией работников?
Маркс и Энгельс долгое время не видели здесь заслуживающей внимания проблемы. В "Коммунистическом манифесте" они попросту отмахнулись от утверждений критиков коммунизма, что "с уничтожением частной собственности прекратится всякая деятельность и воцарится всеобщая леность": "В таком случае буржуазное общество должно было бы давно погибнуть от лености, ибо здесь тот, кто трудится, ничего не приобретает, а тот, кто приобретает, не трудится" (4, 440). В устах авторов это было скорее шуткой, нежели серьезным возражением, поскольку в том же "Манифесте" несколькими страницами раньше они писали, что пролетарии "только тогда и могут существовать, когда находят работу, а находят ее лишь до тех пор, пока их труд увеличивает капитал" (4, 430). Какая уж тут леность! Все дело, по-видимому, в том, что, как все прочие суждения противников коммунистической идеи, так и опасения насчет "всеобщей лености" Маркс и Энгельс целиком относили на счет предрассудков, владеющих людьми, неспособными отрешиться от "буржуазных понятий" и представить себе принципиально другой мир, с совершенно иной этикой, иным отношением к труду и пр. И, судя по всему, на протяжении почти тридцати последующих лет они удовлетворялись этим общим соображением. Специально вопрос о распределении (а тем самым и о стимулах к труду) при социализме был рассмотрен Марксом лишь в той же "Критике Готской программы" (1875).
О распределении предметов потребления "в обществе, основанном на началах коллективизма", но еще сохраняющем "родимые пятна старого общества, из недр которого оно вышло", здесь сказано так: "...Каждый отдельный производитель получает обратно от общества за всеми вычетами ровно столько, сколько сам дает ему. То, что он дал обществу, составляет его индивидуальный трудовой пай. Например, общественный рабочий день представляет собой сумму индивидуальных рабочих часов; индивидуальное рабочее время - это доставленная им часть общественного рабочего дня, его доля в нем. Он получает от общества квитанцию в том, что им доставлено такое-то количество труда (за вычетом его труда в пользу общественных фондов), и по этой квитанции он получает из общественных запасов такое количество предметов потребления, на которое затрачено столько же труда. То же самое количество труда, которое он дал обществу в одной форме, он получает обратно в другой форме" (19, 18).
Если предположить, что в пользу общественных фондов каждый работник отдает строго фиксированную, равную со всеми остальными работниками долю (процент) затраченного им труда, то отсюда вытекает принцип распределения, следующим образом сформулированный Марксом для "первой фазы коммунистического общества": "Право производителей (на получаемые ими предметы потребления.- Ю.Б.) пропорционально доставляемому ими труду..." (19, 19). Легко видеть -и о том множество раз говорилось в нашей общественно-политической литературе, - что названный принцип (целиком разделявшийся и Лениным) лег в основу второй части известной сталинской формулы "От каждого - по способностям, каждому - по труду" (12), обычно именуемой "принципом социализма" и в этом качестве вошедшей в конституции почти всех социалистических стран, в программы и другие официальные документы КПСС и других коммунистических партий.
Казалось бы, что может быть лучше такого принципа распределения! Во-первых, он справедлив, это прямо-таки формула социальной справедливости, предполагающая общество, где только труд работника является мерилом получаемых им материальных и всяких прочих благ. Во-вторых, вот тебе и верное средство стимулирования трудовой активности: хочешь больше получать, лучше жить - это зависит только от тебя самого. Сколько сделаешь, столько (за упомянутыми необходимыми вычетами) и получишь.
Увы, увы! Гладко было на бумаге... А на деле выяснилось, что осуществление этого простого, ясного и во всех отношениях привлекательного принципа наталкивается на такие препятствия, преодолеть которые социалистическое общество (да и человечество в целом) оказалось не в силах. Главное из них - невозможность сколько-нибудь точно измерить человеческий труд.
Ни Марксу, ни Энгельсу это не представлялось трудным делом. И вполне понятно - почему: как можно видеть и по приведенной выдержке из "Критики Готской программы", учет труда в будущем обществе они вполне очевидно сводили к измерению рабочего времени, "индивидуальных рабочих часов". Между тем одинаковое по своей продолжительности рабочее время может вмещать в себя очень разные меры труда - в зависимости от различий, главным образом, в его интенсивности и сложности. Игнорировать эти различия, учитывая, например, труд лифтерши и грузчика, подносчика деталей и токаря высочайшей квалификации, сиделки и хирурга, счетовода и министра финансов только по проработанному времени, значило бы, по сути дела, заменить искомое распределение по труду распределением уравнительным (ведь рабочий день у всех примерно одинаков), - вещь, как показал опыт, экономически бессмысленная и пагубная. Однако, с другой стороны, хорошо известно, что ни один из двух названных важнейших показателей трудовых затрат - ни интенсивность труда, ни его сложность - не поддается на сегодняшний день даже приблизительному измерению. Ни прямыми, ни косвенными способами, ни в абсолютных, ни в относительных величинах. Все попытки, которые предпринимались в этом направлении (а их было очень много, и в первой половине нашего века они были весьма настойчивыми), не дали удовлетворительных результатов; ни одна из предложенных многочисленных методик не обеспечивает даже мало-мальской точности учета и не получила поэтому сколько-нибудь широкого применения на практике, а прогрессирующее увеличение (и быстрая смена) видов товаров и услуг, постоянное усложнение и интеллектуализация труда добивают в этом смысле и какие-либо надежды на будущее.
Но если нельзя измерить трудовые затраты, то, может быть, следует трактовать "принцип социализма" несколько иначе - распределять жизненные блага между работниками не по затратам, а по результатам их труда? Очень соблазнительно, тем более что такой подход к распределению, кажется, избавляет от необходимости возмещать зряшные растраты рабочего времени, столь знакомый нам "мартышкин труд".
Как бы не так. Простейшие соображения показывают, что и эта версия распределения "по труду" не более реальна, чем предыдущая. Во-первых, индивидуальные результаты труда множества категорий работников крайне трудно или вовсе невозможно учесть, выразить в каких-то единицах (сборщик на конвейере, водопроводчик в жэке, водитель трамвая, медсестра, учитель, председатель райисполкома и пр. и пр.). А во-вторых - и это главное, - даже легко измеряемые результаты разных работ, как правило, совершенно несопоставимы между собою. Если, к примеру, токарь выточил за смену 80 деталей, дантист вытащил 20 зубов, а продавщица мороженого продала 500 штук эскимо в шоколаде, то ни один учетчик или бухгалтер не скажет, кто из них сделал больше, кто меньше.
Впрочем, если бы и нашелся способ измерять "индивидуальный трудовой пай" каждого отдельного работника, то и в этом, прямо сказать, фантастическом случае распределение по труду осталось бы почти столь же трудноразрешимой задачей. Ибо тогда обществу пришлось бы гадать, как совместить принцип пропорциональности в распределении благ с необходимостью обеспечить прожиточный минимум работникам наиболее простого труда и при этом уложиться в бюджет. При современном - пусть не поддающемся сколько-нибудь точному учету, но общеизвестно очень большом - диапазоне различий в интенсивности, сложности и результативности как разных работ, так и, индивидуально, труда отдельных работников никакое, даже самое богатое, общество не выдержало бы подобной нагрузки.
В подобных условиях распределение "по труду" практически возможно лишь в весьма узких пределах (Например, при оплате труда работников, выпускающих на одном и том же оборудовании одинаковую продукцию). В масштабах же всего общества этот лозунг не только не осуществлен, но, как видно из изложенного, принципиально неосуществим. Возведенный в ранг "принципа социализма", он имеет не экономический, а в основном идеологический смысл. Объективно - вредный, реакционный, поскольку дезориентирует общественное сознание, превращается в ширму, за которой с успехом прячется и нечто прямо противоположное благим пожеланиям, лежащим в его основе. Не углубляясь слишком в эту специальную тему, отметим только, что в силу полнейшей своей неопределенности распределение "по труду" открывает на практике благоприятные возможности для любого произвола, позволяет трактовать себя как распределение в основном по занимаемой должности:
- чем выше должность, тем - автоматически, независимо от реальных трудовых затрат - выше заработная плата и уровень всякого рода привилегий;
- одинаково оплачивать действительно напряженный труд и просто выход на работу;
- при сохранении наемного труда (с той лишь разницей, что нанимателем является государство) платить преобладающей массе работников намного ниже фактической современной стоимости их рабочей силы.
Если что и стимулируется при таком способе распределения, так это карьеризм, безответственность, неумение работать и та самая, пусть не "всеобщая", но настолько распространенная "леность", что не зараженные ею с течением времени начинают казаться окружающим чуть ли не дураками.
Столь же неразрешимым на внерыночной основе оказался и второй, более общий из вышеназванных вопросов - об эффективности социалистической экономики. С устранением конкуренции она как бы лишается некоей внутренней пружины. Той (или аналогичной по своему действию) пружины, которая, как показано в "Капитале", действует в условиях товарного производства в форме стихийной, но мощной тенденции к снижению общественно необходимых затрат на производстве всех видов продукции и столь же постоянного стремления каждого отдельного предпринимателя обогнать это общее снижение и получить дополнительный выигрыш. Такой универсальной и автоматически работающей пружины, которая изо дня в день, ни на миг не ослабевая, передавала бы свою энергию всем хозяйственным звеньям, толкая их всегда в одном направлении - ко все более высокой экономической эффективности и рациональности, внерыночная экономика, как выяснилось, лишена. Отсюда все ее беды, включая главную - тотальную незаинтересованность как предприятия, так и отдельного работника решительно ни в чем, от чего зависит хозяйственный успех. Ни в постоянном росте производительности труда, ни в высоком качестве и расширяющемся ассортименте товаров и услуг, ни в снижении себестоимости и экономии всякого рода ресурсов - трудовых, материальных, денежных, ни в обеспечивающем все это научно-техническом прогрессе, таланте, трудолюбии и высокой квалификации работающих.
И опять-таки приходится сказать: прежде чем все это продемонстрировать на практике, социализм утратил подобную пружину уже в теории, в проекте, в размышлениях основоположников марксизма о коммунистическом будущем. В этой связи любопытно перечитать два места из сочинений Энгельса.
В "Принципах коммунизма" (1847) вопрос о стимулах экономического развития в коммунистическом обществе решается так: "Избыток производства, превышающий ближайшие потребности общества, вместо того чтобы порождать нищету, будет обеспечивать удовлетворение потребностей всех членов общества, будет вызывать новые потребности и одновременно создавать средства для их удовлетворения. Он явится условием и стимулом для дальнейшего прогресса и будет осуществлять этот прогресс, не приводя при этом, как раньше, к периодическому расстройству всего общественного порядка" (4, 334).
Очень хорошо. Однако автор не ставит перед собой двух напрашивающихся вопросов. Во-первых, откуда в таком случае возьмется этот исходный "избыток производства"? Во-вторых, каким образом, посредством какого экономического механизма расширяющиеся потребности общества будут воздействовать на производство, обеспечивая его "дальнейший прогресс"? Не поставив их перед собою, Энгельс, хотя и употребляет здесь слово "стимул", рисует нам, в сущности, нечто близкое к схеме вечного двигателя, не нуждающегося ни в каком дополнительном источнике энергии (производство расширяет потребности, они же, в свою очередь, расширяют производство), - идея, привлекательность которой равна ее полной утопичности. Сто с небольшим лет спустя, слегка перефразировав приведенные строки, Сталин как свое открытие введет в нашу теорию "основной экономический закон социализма": "обеспечение максимального удовлетворения постоянно растущих материальных и культурных потребностей всего общества путем непрерывного роста и совершенствования социалистического производства на базе..." (13), а еще через 37 лет мы - как самое рядовое, не вызывающее никаких эмоций - будем читать, скажем, следующее сообщение (на первой полосе "Правды" под заглавием "Вездесущий "дефицит""): "У нас в Тамбове выстраиваются огромные очереди за спичками, в магазинах не стало соли. В дополнение к талонам на сахар с 1 апреля введены талоны на стиральный порошок, туалетное и хозяйственное мыло" (14).
Однако вернемся к Энгельсу. "Принципы коммунизма" - это еще очень ранняя работа, впервые дававшая общедоступное систематическое изложение основ марксистского учения. Гораздо существеннее то, что на сей счет говорится в "Анти-Дюринге" (1878) - одном из итоговых произведений основоположников марксизма, уже вобравшем в себя идеи "Капитала" и считающемся одним из основополагающих для политэкономии социализма. Цитирую то место, где речь идет о коренном отличии социалистического (коммунистического) производства от товарного.
"Что такое товары? Это продукты, произведенные в обществе более или менее обособленных частных производителей, т. е. прежде всего частные продукты. (...) В двух одинаковых частных продуктах при одинаковых общественных условиях может заключаться неодинаковое количество частного труда, но всегда лишь одинаковое количество общечеловеческого труда. Неискусный кузнец может сделать только пять подков в то время, в которое искусный сделает десять. Но общество не превращает в стоимость случайную неискусность отдельной личности; общечеловеческим трудом оно признает только труд, обладающий нормальной для данного времени средней степенью искусности. Одна из пяти подков первого кузнеца представляет поэтому в обмене не большую стоимость, чем одна из произведенных за то же рабочее время десяти подков второго".
"Таким образом, - продолжает Энгельс, - когда я говорю, что какой-нибудь товар имеет определенную стоимость, то этим я утверждаю: 1) что он представляет собой общественно-полезный продукт; 2) что он произведен частным лицом за частный счет; 3) что, будучи продуктом частного труда, он является одновременно, как бы без ведома производителя и независимо от его воли, продуктом общественного труда, притом определенного количества этого труда, устанавливаемого общественным путем, посредством обмена; 4) это количество я выражаю не в самом труде, не в таком-то числе рабочих часов, а в каком-нибудь другом товаре. Следовательно, если я говорю, что эти часы стоят столько же, сколько этот кусок сукна, и что стоимость каждого из обоих предметов равна 50 маркам, то тем самым я говорю, что в часах, в сукне и в данной сумме денег заключено одинаковое количество общественного труда. Я констатирую, таким образом, что представленное в них общественное рабочее время общественно измерено и признано равным. Но измерено не прямо, не абсолютно, как измеряют рабочее время в других случаях, выражая его в рабочих часах или днях и т. д., а окольным путем, при помощи обмена, относительно. Поэтому-то я и не могу выразить это определенное количество рабочего времени в рабочих часах, число которых остается мне неизвестным, а могу это сделать тоже только окольным путем, относительно, - в каком-нибудь другом товаре, представляющем одинаковое количество общественного рабочего времени" (20, 318, 319).
Едва ли можно спорить с тем, что здесь дано весьма ясное, конкретное и убеждающее изложение некоторых основных положений марксовой теории стоимости. Запомним их и, уже имея их в виду, перечтем продолжение приведенного рассуждения:
"Когда общество вступает во владение средствами производства и применяет их для производства в непосредственно обобществленной форме, труд каждого отдельного лица... становится с самого начала и непосредственно общественным трудом. Чтобы определить при этих условиях количество общественного труда, заключающееся в продукте, нет необходимости прибегать к окольному пути; повседневный опыт непосредственно указывает, какое количество этого труда необходимо в среднем. Общество может просто подсчитать, сколько часов труда заключено в паровой машине, в гектолитре пшеницы последнего урожая, в ста квадратных метрах сукна определенного качества. И так как количества труда, заключающиеся в продуктах, в данном случае известны людям прямо и абсолютно, то обществу не может прийти в голову также и впредь выражать их посредством всего лишь относительной, шаткой и недостаточной меры, хотя и бывшей раньше неизбежной за неимением лучшего средства, - т. е. выражать их в третьем продукте, а не в их естественной, адекватной, абсолютной мере, какой является время. /.../ Люди сделают тогда все это очень просто, не прибегая к услугам прославленной "стоимости"" (20, 321).
В отличие от приведенных выше в последней выдержке далеко не все ясно. Прежде всего: возможен ли в социалистическом обществе "неискусный кузнец"? Если возможен и если он скует некоторое число негодных подков, которые будут пылиться на складе вместе с блеклыми тканями, кособокими пиджаками, сочинениями Л. И. Брежнева и пр., то можно ли считать труд изготовивших всю эту заваль "с самого начала и непосредственно общественным трудом"? В случае отрицательного ответа придется признать, что первая фраза этой выдержки неверна; в случае утвердительного, - что понятие "общественного" ("общечеловеческого") труда на соседних страницах употребляется Энгельсом во взаимоисключающих значениях. Далее. Предположим, что наш неискусный социалистический кузнец сковал пять вполне приличных подков за то же время, за которое искусный - десять. Значит ли это, что они доставили обществу равные количества общественного труда? Если да, то не явится ли такое понимание дела поощрением "неискусности" и насмешкой над мастерством, трудолюбием и пр.? Не скажет ли тогда искусный кузнец: "что мне, больше всех надо?" - и не станет ли он в таком случае тоже делать вместо десяти подков пять, от силы шесть? А если неравные, то не будет ли это возвратом к "рыночному" пониманию общественного труда?
Но оставим в стороне неясности и противоречия; важнее то, что выражено здесь вполне ясно. В основе рассуждения Энгельса лежит убеждение в том, что, "когда общество вступает во владение средствами производства", у него появляется способность прямого измерения трудовых затрат, выражаемых теперь просто-напросто в рабочем времени ("...сто квадратных метров сукна потребовали для своего производства, скажем, тысячу часов труда..." (29, 321). Однако, как уже говорилось, рабочее время мерой труда само по себе, без учета его интенсивности и сложности, отнюдь не является; измерять же труд и по этим его показателям человечество пока не научилось, и нет уверенности, что научится в дальнейшем. Поэтому "просто подсчитать, сколько часов труда заключено в паровой машине" и т. д., - это в действительности не только не просто, но решительно невозможно, даже если бы речь шла о вполне конкретной машине, только что собранной на вашем заводе.
Во-первых, к труду тех, кто ее непосредственно изготовлял, нужно было
бы прибавить в соответствующих, подчас весьма трудно вычленяемых долях труд конструкторов, спроектировавших эту машину; и труд людей, обслуживающих ее производство, - от уборщицы до министра; и труд металлургов, выплавлявших металл как для самой машины, так и для станков, на которых производились ее детали; и горняков, добывавших руду, из которой будет выплавлен этот металл; и лесорубов, поставивших рудничную стойку; и каменщиков, сложивших стены завода, и т. д. и т. д. Во-вторых, можно ли просто суммировать часы труда, скажем, директора завода, инженера-конструктора, токаря и уборщицы? Вполне очевидно, нельзя, а нахождение необходимых коэффициентов упирается в уже известный нам камень преткновения - невозможность измерить (или сколько-нибудь точно соизмерить без прямого измерения) интенсивность и сложность разных видов трудовой деятельности.
Все эти трудности обступают нас уже при попытке учета так называемых индивидуальных трудовых затрат, то есть того труда, который реально был затрачен на производство, например, именно вот этой паровой машины. Между тем Энгельс ведь говорит о большем: о том, чтобы прямым подсчетом определить "количество общественного (!) труда, заключающегося в продукте", то количество труда, которое "необходимо в среднем" для производства данного продукта при данном уровне развития производительных сил. А это, понятно, еще более усложняет задачу, так что перед нею не может не оказаться бессилен не только "повседневный опыт", но и наука во всеоружии своих современных возможностей.
А главное, главное! - даже если бы удалось все это измерить и подсчитать по каждому из сотен тысяч наименований выпускаемых изделий, - то что толку? Ведь и в этом (вполне фантастическом) случае мы имели бы в результате всего лишь некую статистическую сводку, но не получили бы в руки того механизма, который побуждал бы производителей снижать все свои затраты до общественно необходимых, а эти последние - до все более низкого уровня.
Любопытная вещь! Когда Энгельс говорит о товарном производстве, он не забывает упомянуть о том, что "одна из пяти подков первого кузнеца представляет... в обмене не большую стоимость, чем одна из произведенных за то же время десяти подков второго". Иначе говоря, он вслед за Марксом (см. первую главу "Капитала") вполне правильно акцентирует значение стоимости в качестве стимулятора снижения трудовых затрат. Но когда переходит к социалистическому производству, то ненужность "прибегать к услугам прославленной "стоимости" аргументирует исключительно возможностью (как выяснилось, более чем проблематичной) заменить ее прямым измерением труда. Стоимость выступает при этом всего лишь как несовершенный, "окольный" способ учета трудовых затрат, ее стимулирующая роль начисто выпадает из поля зрения теоретика.
Если "политэкономия социализма" базируется на таком фундаменте, это равносильно признанию, что она висит в воздухе и не имеет никакого права именоваться наукой.
Ну а Ленин? Движущую, определяющую роль закона стоимости при социализме отвергал (опять-таки оговорюсь: до нэпа) и Ленин. Хотя в иных случаях очень близко подходил к пониманию данной проблемы. В частности, когда указывал на дестимулирующий эффект монополизации в условиях современного ему капитализма: "Как мы видели, самая глубокая экономическая основа империализма есть монополия. Это - монополия капиталистическая, т. е. выросшая из капитализма и находящаяся в общей обстановке капитализма, товарного производства, конкуренции, в постоянном и безысходном противоречии с этой общей обстановкой. Но тем не менее, как и всякая монополия, она порождает неизбежно стремление к застою и загниванию. Поскольку устанавливаются, хотя бы на время, монопольные цены, постольку исчезают до известной степени побудительные причины к техническому, а следовательно, и ко всякому другому прогрессу, движению вперед..." (15)
Что "всякая монополия... порождает неизбежно стремление к застою и загниванию", устраняет или по крайней мере сужает "побудительные причины к техническому, а следовательно, и ко всякому другому... движению вперед" - это совершенно правильно. Но если "всякая", то почему же монополия государственная, социалистическая, не "находящаяся в общей обстановке... товарного производства, конкуренции", а всеобъемлющая и безраздельная, директивным порядком устанавливающая постоянные "монопольные цены" на все и вся, почему она должна была оказаться исключением из этого общего правила? По логике вещей совсем напротив. Казалось бы, всего один шаг оставалось сделать Ленину, чтобы от приведенного суждения перейти к выводу о том, что, устраняя вместе с частной собственностью экономический механизм ее исторического существования - товарное производство и конкуренцию, социалистическая революция еще в большей, гораздо большей степени увеличит опасность "застоя и загнивания" экономики. Но каким же трудным оказался для Ленина этот шаг. Ведь положение о том, что "конкуренция есть не что иное, как такой способ ведения промышленности, когда она управляется отдельными частными собственниками" (4, 330), было для него одной из основополагающих истин марксизма. И через два года после "Империализма..." в варианте статьи "Очередные задачи Советской власти" (1918) рынок и конкуренция рассматриваются им как нечто такое, что подлежит "уничтожению" и может быть с успехом заменено социалистическим соревнованием (16). В написанном Лениным "Проекте программы РКП(б) (1919) предлагается "рядом постепенных, но неуклонных мер уничтожить совершенно частную торговлю, организовав правильный и планомерный продуктообмен между производительными и потребительскими коммунами единого хозяйственного целого (!), каким должна стать Советская республика" (17). Потребовался горький опыт "военного коммунизма", трех лет хозяйствования на бестоварной основе, чтобы в контексте "перемены всей точки зрения нашей на социализм" (18) автор нэпа начал вырабатывать принципиально иной взгляд на рынок и конкуренцию при социализме. К сожалению, только начал, а вскоре после его смерти сталинское руководство восстановит бестоварную экономику - с той лишь разницей от "военного коммунизма", что в качестве "учетной категории" "стоимость" (вернее сказать, цена) при этом сохранится и внерыночные по своему существу экономические отношения будут облечены в знакомую нам псевдорыночную форму ("товарно-денежных отношений" на базе предустановленных хозяйственных связей, фондированного распределения ресурсов и директивно назначаемых цен). К чему это приведет - хорошо известно. Коротко говоря, к тому, что слово "застой" войдет в наш повседневный обиход как самая мягкая из характеристик того безысходного тупика, в который завел наше общество бесконкурентный, безрыночный сталинско-брежневский социализм.
Итак, за 70 лет своего существования "реальный социализм" не придумал ничего лучше рыночной конкуренции - ни в стимулировании трудовой активности отдельного работника, ни в стимулировании экономического развития общества в целом. Более того, со своей стороны, так сказать, от противного засвидетельствовал невозможность без нее обойтись. Если же иметь в виду, что в то же самое время в странах Запада именно рыночная экономика - не подрываемая, но, наоборот, усиливаемая регулирующими воздействиями государства - обеспечила тот впечатляюще быстрый и в целом устойчивый экономический рост, который перевел капиталистический мир в новое качественное состояние, сделал его "богатым обществом", то можно заключить, что обе хозяйственные системы, каждая своим голосом, но вполне согласным дуэтом спели хвалу Меркурию - закону стоимости, рыночной конкуренции, словом, стимулирующему механизму обмена.
И тем самым подтвердили факт неоправданно ограничительного понимания классиками марксизма роли этого механизма в истории. Прежде всего, конечно, как было показано выше, по отношению к тому, что тогда было завтрашним днем, областью прогнозов: то, что, по выражению Ленина, "сотни лет для миллионов людей" (!) было "величайшим заветом экономической мудрости" (!), показалось возможным в один прекрасный день отбросить, как пустой предрассудок. Но в известной мере -и по отношению к тогдашнему настоящему тоже - к характеристике роли рынка в условиях европейского XIX века.
Разумеется, ни для Маркса и Энгельса, ни в дальнейшем для Ленина не составляла вопроса исключительная значимость товарного производства в истории цивилизации. Об этом они говорили множество раз в самых решительных выражениях. Трудовая теория стоимости, лежащая в основе "Капитала", равно как и вся построенная на ней Марксом грандиозная модель функционирования и развития капиталистического способа производства, - во всех своих звеньях сугубо "рыночная" теория. Тогда в чем же дело? Что дает нам право усматривать элемент недооценки рыночного механизма уже в том, что и как говорилось основоположниками марксистской политэкономии о современном им капиталистическом хозяйстве?
Я думаю, тут надо обратить внимание на два взаимосвязанных обстоятельства.
Первое - недооценка (мне уже надоело это слово, но не вижу, чем его заменить) возможностей продолжающегося развития производительных сил при капитализме.
Разумеется, ни основоположники марксизма, ни Ленин не только не отрицают такого развития (что значило бы просто спорить с очевидностью), но неоднократно и недвусмысленно на него указывают. В чем же недооценка? Прежде всего в их понимании границ этого процесса. Глубоко убежденные в том, что в их эпоху буржуазные производственные отношения уже превратились в тормоз, в оковы для того широкого и бурного развития производительных сил, полный простор которому, по их мнению, может открыть лишь коммунизм, они, по сути дела, не допускают мысли о том, что экономический механизм капиталистического хозяйствования способен вызвать к жизни не просто те или иные, даже очень разительные усовершенствования в тех или иных, даже многочисленных отраслях производства, но нечто неизмеримо большее, а именно новую, промышленную, научно-техническую революцию, да и не одну, а целый каскад таких революций, способных в такой же или даже в большей мере изменить весь облик общества, в какой его когда-то изменила промышленная революция конца XVIII - начала XIX в.
Подчеркну еще раз: то, что все новые и новые, часто совершенно непредвиденные сдвиги в производительных силах неизбежны, - это для классиков марксизма аксиома. Очевиден для них и экономический механизм подобных сдвигов в условиях капитализма. Но в своих размышлениях на эти темы они главный акцент делают на другом. "С одной стороны, - пишет Энгельс в добавлениях к "Анти-Дюрингу", - усовершенствование машин, обратившееся благодаря конкуренции в принудительный закон для каждого... фабриканта и означающее в то же время постоянно усиливающееся вытеснение с фабрик рабочих... С другой стороны - беспредельное расширение производства, что также стало принудительным законом конкуренции для каждого фабриканта. С обеих сторон - неслыханное развитие производительных сил, превышение предложения над спросом, перепроизводство, переполнение рынков, кризисы, повторяющиеся каждые десять лет... Буржуазия уличается, таким образом, в неспособности к дальнейшему управлению своими собственными общественными производительными силами" (20,675).
Отсюда постоянный для Маркса и Энгельса мотив: возможность и назревшая необходимость устранения буржуазии. Мысль о том, что с устранением буржуазии может ослабеть общественная заинтересованность в "усовершенствовании машин", пресечься "беспредельное расширение производства", что "неслыханное развитие производительных сил" может смениться столь же неслыханным застоем, "превышение предложения над спросом" - системой дефицитов и что все это вместе взятое в конце концов ударит по рабочим, - такая мысль если и приходит им в голову, то не признается заслуживающей внимания. Справедливо рассматривая развитие производства как диалектическое единство развития производительных сил и производственных отношений, они преимущественно подчеркивают основополагающую и революционную роль первой стороны этого процесса, а вторую хотя и не упускают из виду, но все же рассматривают и как производную от первой, и как относительно консервативную - с чуть ли не обязательным возрастанием этого качества по мере утверждения и "старения" любой общественно-экономической формации, за исключением коммунизма. Тем самым движущая и в этом смысле также по своей сути революционная роль рыночной конкуренции - основы производственных отношений капитализма - явно отходит в их теоретическом сознании на второй план.
Второе, что здесь хотелось бы отметить, - это некоторая односторонность и статичность в понимании ими проблемы: капитализм и рабочий. Меня покамест интересуют лишь чисто экономические аспекты этой многосложной проблемы. Притом нет нужды повторять общеизвестное, говорить о мировом значении поистине гениального научного открытия Маркса, раскрывшего суть капиталистической эксплуатации - присвоение прибавочной стоимости - и с железной последовательностью во всех основных звеньях проанализировавшего базирующийся на этом механизм накопления и движения капитала. Столь же общеизвестна тщательность и яркость, с какой основоположники марксизма проследили - как важнейшую грань развития капитализма - жестокий процесс превращения самостоятельного товаропроизводителя в "освобожденного" от средств производства пролетария, которому уже больше нечего продать, кроме своей рабочей силы, то есть себя самого. А затем с развитием машинного производства массовое превращение того же рабочего в своего рода живую деталь, в "частичного человека", пожизненным уделом которого является выполнение лишь чисто механических функций монотонного, нетворческого (и, значит, дешевого) (19), отчужденного труда. Все это их безусловные заслуги перед человечеством, равно как и та благородная страстность, с какой они всю свою жизнь посвятили защите угнетенных, борьбе за их освобождение. Но, с полной убедительностью показав, что не злой умысел того или иного хитрюги-предпринимателя, а безжалостные законы капиталистической (рыночной) экономики влекут рабочего этим мрачным путем, оставляя ему лишь скудную и непрочную роль малозначительного "придатка машины", Маркс и Энгельс оставили почти без внимания оборотную сторону медали, тенденцию, обусловленную продолжением действия все тех же неумолимых законов рынка и, однако же, прямо противоположную по своему экономическому и социальному смыслу.
В самом деле. Если мануфактуру сменяет фабрика, а отдельную машину системы все более сложных машин, то ведь их надо не только кому-то конструировать, но и изготовлять (сначала в виде уникальных опытных образцов), правильно, со знанием дела эксплуатировать и ремонтировать, налаживать и переналаживать с учетом модификации выпускаемых изделий. Ведь рыночная конкуренция толкает предпринимателя не только к удешевлению традиционной продукции, но и - все более властно - к повышению ее качества, к постоянному расширению и обновлению ассортимента. Для всего этого, помимо инженера, нужен сообразительный, опытный, высококвалифицированный рабочий, во многих случаях ничуть не меньший универсал и мастер своего дела, чем умелец-ремесленник былых времен. Он должен быть технически грамотным, а это недостижимо без достаточно высокого уровня образования, общей культуры; он должен обладать определенной самостоятельностью и инициативой - иначе от него будет мало проку, -а это невозможно без чувства самоуважения, без того, чтобы с ним считались, ценили не только его руки, но и голову.
Таким образом, наряду с преобладающей на протяжении всего XIX века тенденцией к упрощению производственных функций рабочего уже тогда зарождается и постепенно набирает силу тенденция противоположная - к расширению сферы применения сложного (и все более сложного) труда. Соответственно начинает повышаться стоимость рабочей силы таких категорий работников, то есть цена той суммы жизненных средств, которая необходима для воспроизводства, притом расширенного воспроизводства, высококвалифицированной рабочей силы.
Нельзя сказать, чтобы основоположники марксизма вовсе не замечали этого процесса. Но они упоминают о нем лишь вскользь (см., например, 16, 111; 22, 211), основной же упор делают на противоположном: "...общая тенденция капиталистического производства ведет не к повышению среднего уровня заработной платы, а к понижению его, то есть в большей или меньшей степени низводит стоимость труда до ее минимального предела" (16, 154). Сложность труда как экономическая категория, а вместе с тем и понятие стоимости квалифицированной рабочей силы принадлежат в "Капитале" и других сочинениях Маркса к числу наименее разработанных тем. Тот факт, что во второй половине XIX в. жизненный уровень трудящихся начинает понемногу повышаться, приводит авторов "Коммунистического манифеста" лишь к тому, что место "абсолютного" обнищания рабочего класса занимает у них тезис об его "относительном обнищании", даже и стилистически несколько противоречивый: если сегодня мне платят больше, чем вчера, но прибыль капиталиста растет еще быстрее, то следует ли отсюда, что я, хотя бы и относительно, "обнищал"? Появление же таких категорий рабочих, чье материальное положение приближается к положению средних слоев, Маркс и Энгельс, а позднее - еще в большей степени - Ленин склонны связывать преимущественно с разного рода внешними факторами: возможностью европейской буржуазии поделиться со "своим" рабочим классом частью награбленного в колониях и тем купить его лояльность, сознательным ее стремлением к созданию "рабочей аристократии" как своей агентуры в рабочем движении. Все это были объяснения, не лишенные оснований, но даже и для тех времен далеко не достаточные. И не только в том смысле, что усложнение индустриального (а затем и сельскохозяйственного) труда - процесс вполне объективный, столь же мало зависимый от чьих бы то ни было политических расчетов, как прежде (да еще и тогда) доминировавшее его упрощение, а значит, и удешевление. Нельзя оставить без внимания и такую, также вполне объективную сторону дела, как органически присущее капиталистическому рынку стремление к своему непрерывному расширению. Как вовне, что на определенной стадии развития капитализма выразилось в колониальной политике развитых капиталистических стран, в их борьбе за захват внешних рынков сбыта, так и внутри за счет расширения емкости внутреннего рынка. Если в качестве покупателя рабочей силы буржуазия заинтересована в том, чтобы купить ее подешевле, то в качестве товаропроизводителя, продавца - в том. чтобы непрерывно увеличивающаяся, все более разнообразная и качественная продукция ее фирм имела обеспеченный сбыт, а это чем дальше, тем больше невозможно без повышения покупательной способности масс, без роста их материальных и духовных потребностей.
Видя все это и подчас весьма точно фиксируя противоречивость экономических процессов современности, равно как и лежащее в их основе действие законов рыночной конкуренции, Маркс и Энгельс, а за ними и Ленин (напоминаю: в особенности до нэпа) делают тем не менее упор по преимуществу на одной стороне этих процессов, жестокой по отношению к рабочему классу и кризисной для капиталистической системы. Другая - разрешающая, обновляющая, творческая - сторона действия тех же законов, их способность в ходе органического развития капиталистической экономики приводить - на разных его этапах - к совершенно различным социально-экономическим результатам и последствиям в гораздо меньшей мере занимают их теоретическую мысль, остаются в тени. То, что появление и все большее расширение слоя обеспеченных и культурных рабочих есть результат продолжающегося действия тех же объективно-исторических законов, которые до сих пор неумолимо сталкивали и еще продолжают сталкивать их братьев по классу на (а нередко и за) черту самого скудного, полуголодного существования, - эта идея не из тех, что могли быть освоены классиками марксизма без коренного пересмотра их основополагающих убеждений. А для такого пересмотра история не только XIX, но и начала XX века еще не дала достаточного материала. Не буду ссылаться ни на историков, ни на статистиков, ограничусь всего одной, не претендующей ни на какую научную строгость, но для меня самого вполне убедительной ссылкой.
Мне с молодости запомнился один рассказ Джека Лондона - "Отступник", где кормильцу семьи, узкогрудому, никогда не улыбающемуся двенадцатилетнему старичку, у которого впереди долгий рабочий день с тридцатью шестью тысячами (он потом подсчитает) однообразных движений, мать по утрам отдает и свою чашку суррогатного жидкого кофе... Прочтите, пожалуйста, этот рассказ, датированный уже началом нашего века, 1906 годом, и жуткая обыденность того, что в нем описано, лучше любых ученых соображений скажет вам о том, почему современники этого мальчика - классики марксизма воспринимали достоинства и перспективные возможности рыночной экономики совсем не так, как мы с вами...

3
Однако пойдем дальше. Выше было упомянуто о двух таких рычагах прогресса, которым Маркс и Ленин не нашли места в будущем, а тем самым и вообще преуменьшили их историческое значение. Первый - рынок, конкуренция, а второй?
Второй - демократия. Первый - в экономической сфере, второй - в политической, правовой, социально-психологической и во всех других областях общественной жизни, включая ту же экономическую. И в данном случае разговор об этом также проще, нагляднее начать "с конца", с того места, которое занимает демократия в системе представлений Маркса, Энгельса, Ленина о коммунистическом будущем.
Тут прежде всего надо сказать о том, что в отличие от рынка и распоряжающегося им закона стоимости, судьба которых нераздельна для классиков марксизма с устранением частной собственности и, таким образом, входит в самое ядро их концепции коммунизма, тема демократии не имеет в ней самостоятельного значения, а рассматривается лишь как определенная грань двух других важнейших для них вопросов: о диктатуре пролетариата - во-первых, о судьбе государства в сложившемся коммунистическом обществе - во-вторых.
Взгляд Маркса и Энгельса на эти предметы хорошо известен. Трех-четырех характерных выдержек будет достаточно, чтобы его напомнить.
Энгельс (1883): "Маркс и я с 1845 г. держались того взгляда, что одним из конечных результатов грядущей пролетарской революции будет постепенное отмирание политической организации, носящей название государство. Главной целью этой организации всегда было обеспечивать при помощи вооруженной силы экономическое угнетение трудящегося большинства особо привилегированным меньшинством. С исчезновением этого особо привилегированного меньшинства исчезнет и необходимость в вооруженной силе угнетения, в государственной власти. Но в то же время мы всегда держались того взгляда, что для достижения этой и других, гораздо более важных целей грядущей социальной революции рабочий класс должен прежде всего овладеть организованной политической властью государства и с ее помощью подавить сопротивление класса капиталистов и организовать общество по-новому" (19, 359).
Маркс и Энгельс (1848): "...Первым шагом в рабочей революции является превращение пролетариата в господствующий класс, завоевание демократии" (4, 446).
Маркс (1875): "Между капиталистическим и коммунистическим обществом лежит период революционного превращения первого во второе. Этому периоду соответствует и политический переходный период, и государство этого периода не может быть ничем иным, кроме как революционной диктатурой пролетариата" (19, 27).
Энгельс (1880): "Пролетариат берет государственную власть и превращает средства производства прежде всего в государственную собственность. Но тем самым он уничтожает самого себя как пролетариат, тем самым он уничтожает все классовые различия и классовые противоположности, а вместе с тем и государство как государство. /.../ Первый акт, в котором государство выступает действительно как представитель всего общества - взятие во владение средств производства от имени общества, - является в то же время последним самостоятельным актом его как государства" (19, 224-225).
Не правда ли, тут все определенно и едва ли нуждается в каких-либо пояснениях? Ну, а что же в этой связи демократия? И что имели в виду авторы "Коммунистического манифеста", упомянув о "завоевании демократии"? Из многого, что хотелось бы на сей счет процитировать, выберем всего три замечания Энгельса, столь же репрезентативных, сколь лапидарных и ярких.
"Демократия, в конечном счете, как и всякая другая форма правления, есть... ложь, не что иное, как лицемерие... Политическая свобода есть мнимая свобода, худший вид рабства; она лишь видимость свободы и потому в действительности - рабство. То же и с политическим равенством; поэтому демократия, как и всякая другая форма правления, должна в конечном итоге распасться: лицемерие не может быть долговечным, скрытое в нем противоречие неизбежно выступит наружу; либо настоящее рабство, то есть неприкрытый деспотизм, либо действительная свобода и действительное равенство, то есть коммунизм" (1,526-527).
"...Пролетариату для овладения политической властью также нужны демократические формы, но они для него, как и все политические формы, только средство. Если же кто-либо теперь стремится к демократии как к цели, то он должен опираться на крестьян и мелких буржуа, то есть на классы, которые обречены на гибель и, поскольку они хотят искусственно сохранить себя, являются реакционными по отношению к пролетариату. Далее, не следует забывать, что последовательной формой господства буржуазии является именно демократическая республика..." (36, 112).
"Так как государство есть лишь преходящее учреждение, которым приходится пользоваться в борьбе, в революции, чтобы насильственно подавить своих противников, то говорить о свободном народном государстве есть чистая бессмыслица: пока пролетариат еще нуждается в государстве, он нуждается в нем не в интересах свободы, а в интересах подавления своих противников, а когда становится возможным говорить о свободе, тогда государство как таковое перестает существовать" (19, 5).
Опять-таки никаких хитростей и недомолвок, столь характерных для официального марксизма будущих времен.
Что касается Ленина, то наиболее развернутым изложением его позиции по интересующему нас вопросу, а вместе с тем своего рода обобщением и связующим комментарием к вышеприведенным высказываниям основоположников марксизма можно считать следующее место из его книги "Государство и революция", написанной непосредственно перед Октябрем 1917 г.:
"В капиталистическом обществе, при условии наиболее благоприятного развития его, мы имеем более или менее полный демократизм в демократической республике. Но этот демократизм всегда сжат тесными рамками капиталистической эксплуатации и всегда остается поэтому, в сущности, демократизмом для меньшинства, только для имущих классов, только для богатых. Свобода капиталистического общества всегда остается приблизительно такой же, какова была свобода в древних греческих республиках: свобода для рабовладельцев. /.../"
Маркс великолепно схватил эту суть капиталистической демократии, сказав в своем анализе опыта Коммуны: угнетенным раз в несколько лет позволяют решать, какой именно из представителей угнетающего класса будет в парламенте представлять и подавлять их! Но от этой капиталистической демократии, - неизбежно узкой, тайком отталкивающей бедноту, а поэтому насквозь лицемерной и лживой, - развитие вперед не идет просто, прямо и гладко, "ко все большей и большей демократии", как представляют дело либеральные профессора и мелкобуржуазные оппортунисты. Нет. Развитие вперед, т. е. к коммунизму, идет через диктатуру пролетариата... /.../ А диктатура пролетариата... не может дать просто только расширения демократии. Вместе с громадным расширением демократизма, впервые становящегося демократизмом для бедных, демократизмом для народа, а не демократизмом для богатеньких, диктатура пролетариата дает ряд изъятий из свободы по отношению к угнетателям, эксплуататорам, капиталистам. Их мы должны подавить... их сопротивление надо сломить силой, - ясно, что там, где есть подавление, есть насилие, нет свободы, нет демократии. /.../
Только в коммунистическом обществе, когда сопротивление капиталистов уже окончательно сломлено, когда капиталисты исчезли, когда нет классов...- только тогда "исчезает государство и можно говорить о свободе". Только тогда возможна и будет осуществлена демократия действительно полная, действительно без всяких изъятий. И только тогда демократия начнет отмирать в силу того простого обстоятельства, что, избавленные от капиталистического рабства... люди постепенно привыкнут к соблюдению элементарных... правил общежития, к соблюдению их без насилия... без особого аппарата для принуждения, который называется государством. /.../"
Итак: в капиталистическом обществе мы имеем демократию урезанную, убогую, фальшивую, демократию только для богатых, для меньшинства. Диктатура пролетариата, период перехода к коммунизму, впервые даст демократию для народа, для большинства, наряду с необходимым подавлением меньшинства, эксплуататоров. Коммунизм один только в состоянии дать демократию действительно полную, и чем она полнее, тем скорее она станет ненужной, отомрет сама собою" (20).
Прошу прощения за столь обильную цитацию: хотелось донести свойственный Марксу, Энгельсу и Ленину общий взгляд на проблему демократии после победившей пролетарской революции в возможно большей целостности, не потеряв каких-либо существенных оттенков и обертонов. Впрочем, пока что из всего богатства высказанных здесь мыслей я позволю себе выделить только один момент: для классиков марксизма демократия - явление исторически преходящее, век ее измерен. В социалистическом обществе после более или менее кратковременного своего расцвета ей (как и государству и вместе с ним) предстоит отмереть. "Демократия, - еще раз подчеркивает Ленин, - имеет громадное значение в борьбе рабочего класса против капиталистов за свое освобождение. Но демократия вовсе не есть предел, его же не прейдеши, а лишь один из этапов по дороге от феодализма к капитализму и от капитализма к коммунизму"; "Чем полнее демократия, тем ближе момент, когда она становится ненужной" (21).
Не правда ли, довольно большое сходство с рынком, по отношению к которому был вынесен примерно такой же вердикт: мавр сделал свое дело, мавр может уходить.
Сто или даже семьдесят лет тому назад, когда опыт реального социализма исчерпывался двумя месяцами Парижской Коммуны, так думать было можно. Однако последующий ход событий не только не подтвердил этих предположений, но и всю новейшую историю человечества заставил рассматривать в существенно иной перспективе.
Прежде всего выяснилось, что те "изъятия из свободы", которые Маркс и Ленин считали естественными и необходимыми в условиях диктатуры пролетариата "по отношению к угнетателям, эксплуататорам, капиталистам", невозможно локализовать только на них. Простои пример: революционное правительство закрывает буржуазную газету (допустим, кадетскую "Речь"), агитирующую против социалистической революции. Это удар по буржуазии? Несомненно. Но разве не приходится он и по тем читателям этой газеты, которые отнюдь не являются ни помещиками, ни капиталистами, по той, например, демократической интеллигенции, которая, читая и "Речь", и "Правду", стремилась получить более полную информацию и, сопоставляя разные точки зрения, выработать самостоятельный взгляд на жизнь? Разве не сужаются тем самым и ее демократические права и возможности? И вообще у "изъятий из свободы" есть своя внутренняя логика: их даже и при желании обычно не удается сделать ни выборочными, ни эпизодическими, краткосрочными; они тяготеют, во-первых, к универсальности, к распространению на все общество, не исключая и класс-гегемон, на все сферы и формы проявления свободы, а во-вторых, к длительности, к превращению в постоянную норму. Прав Ленин, когда говорит: "там, где есть подавление, есть насилие, нет свободы, нет демократии". Но следует добавить, что вопреки его ожиданиям в подобных условиях довольно скоро не остается места и "демократии для народа, для большинства". Диктатура и демократия взаимно исключают друг друга. Буквально в считанные месяцы вслед за действительно "громадным расширением демократизма, впервые становящегося демократизмом для бедных", диктатура пролетариата неумолимой логикой обстоятельств превращается в диктатуру правящей революционной партии, а эта последняя - в диктатуру партийной верхушки, все более самовластную и независимую от какого бы то ни было демократического контроля снизу. И такое положение вещей не только не исчезает с течением времени, но приобретает особую законченность и прочность именно тогда, "когда сопротивление капиталистов уже окончательно сломлено, когда капиталисты исчезли". При этом демократия действительно становится "ненужной" (новым правящим группам) и действительно как бы "отмирает", но в совершенно ином, непредвиденном смысле. И вовсе не с достижением своей желанной полноты, не с исчезновением государства, а, напротив, с его укреплением именно в качестве "особого аппарата для принуждения", с гипертрофированным развитием его именно принудительных и карательных функций.
Это во-первых. А во-вторых, "ненужная" диктаторам всех времен и народов демократия - не больше, не меньше - условие жизни современного общества, столь же необходимое, как воздух и вода. И хотя многовековая история демократии есть одновременно история непрекращающегося спора об ее плюсах и минусах (несколько ниже я подробнее коснусь этой темы), самое главное из того, что практика "реального социализма" (да и вообще XX века) возразила марксистской теории по поводу демократии и диктатуры, в настоящее время едва ли может быть предметом серьезной дискуссии. Слишком уж ясна сегодня основная, фундаментальная истина; без демократии нельзя. Не в том смысле нельзя, что "социализм невозможен без демократии" (22). Эти ленинские слова нам сегодня близки как никогда, недаром и их, и различные их перефразировки то и дело цитируют, однако в буквальном своем значении они как раз весьма основательно оспорены историей: возможен, вполне возможен! Но столь же твердо знаем мы нынче, что это дурная, безрадостная возможность. Нет демократии - и, чем бы это ни объяснялось и ни оправдывалось, общество почти обязательно, почти автоматически оказывается в когтях разномасштабных тиранов и разбойников - от Сталина до Пол Пота. Нет демократии - и становятся возможными такие насилия над большинством народа, как "сплошная коллективизация", такие поражающие своими масштабами преступления против человечности, как кровавая вакханалия ежовщины или "культурная революция" в Китае. В сколько-нибудь долговременной перспективе отсутствие демократии не сулит обществу ничего, кроме застоя и тупика, притом такого, который не накапливает энергию для будущего движения, но подрывает самую его возможность. По существу своему это не что иное, как растянувшаяся во времени гибель: развал народного хозяйства, разрушение природной среды, вытаптывание и иссушение культуры, извращение нравственности, тотальное отчуждение, дегуманизация всех человеческих отношений. Словом, нечто вполне сравнимое с последствиями ядерной войны, угрозу которой недемократические режимы - заинтересованные в замкнутости своих границ, а тем самым и в разделенности мира, - также, кстати сказать, существенно обостряют.
Но, может быть, если не подтверждены историей представления классиков марксизма о демократии при социализме, то по крайней мере их оценки буржуазной демократии в большей мере сохранили свою силу? Опять-таки нет: в применении к капиталистическому обществу наших дней они выглядят таким же анахронизмом. В самом деле, повернется ли язык сказать, что современное западное государство - "это только комитет, управляющий общими делами всего класса буржуазии" (4, 426), задача которого - "обеспечивать при помощи вооруженной силы экономическое угнетение трудящегося большинства особо привилегированным меньшинством" (19, 359)? Повернется ли язык сказать, что в нынешних США или Японии, Франции, Швеции или ФРГ "мы имеем, - пользуясь вышеприведенной ленинской оценкой, - демократию урезанную, убогую, фальшивую, демократию только для богатых, для меньшинства"?
Отрицательные ответы очевидны. Хотя бы потому. Что "богатые" (по прежним да и по нашим нынешним меркам) давно уже перестали там быть меньшинством. Вот пара цифр, почти одновременно приведенных в советской печати: заработная плата Генерального секретаря ЦК КПСС, по его сообщению, составляет 1200 рублей в месяц, а средний месячный заработок 750 тысяч рабочих и служащих американского концерна "Дженерал моторе" (1984 г.) - 2500 долларов (23), то есть почти в два раза больше даже по сильно завышенному официальному курсу рубля (24). Что же касается собственно демократии, то для ее характеристики, пожалуй, достаточно вспомнить и оценить по достоинству всего один факт - Уотергейт, историю о том, как "средний американец", оскорбленный нечестностью своего президента, изгнал его из Белого дома. Современная западная демократия - это резко возросшая роль электората и средств массовой коммуникации, могущество профсоюзов, размах и влияние, которые приобрели различные массовые движения - антивоенные, антирасистские, правозащитные, экологические и пр. Все это, разумеется, не основание для того, чтобы скрывать или преуменьшать присущие ей противоречия - и непреодоленные старые, и появляющиеся новые. Но столь же ясно и то, что вышеприведенная ленинская характеристика "капиталистической демократии" как "демократизма для богатеньких" и пр., равно как и сарказм по поводу "либеральных профессоров и мелкобуржуазных оппортунистов", полагавших, что развитие идет "просто, прямо и гладко "ко все большей и большей демократии"", - выглядят в наши дни решительно устаревшими. Конечно, и не просто, и не прямо, и не гладко, но в целом именно в сторону все большей демократии. Что поделать, в этом отношении либеральные профессора и "мелкобуржуазные оппортунисты" оказались более правы.
В свете изложенного не явствует ли, что все понимание демократии Марксом, Энгельсом, Лениным оказалось поражено как бы неким общим недугом, то ли прогрессировавшим, то ли просто становившимся все более явным в процессе исторического существования их идей - отчасти уже при жизни авторов, но особенно в дальнейшем? Как топор, подложенный злоумышленником под корабельный компас в одном из романов Жюль Верна, все дальше отклоняет корабль от правильного курса настолько, что в итоге вместо Америки приводит его в Африку, так и этот недуг с течением времени все больше удалял марксистское понимание демократии от ее действительных путей и перспектив, от исторической истины. А между тем даже противники марксизма, я думаю, согласятся с тем, что трудно найти в европейской истории более убежденных и последовательных демократов, более страстных поборников демократии, чем Маркс и Энгельс, а затем и Ленин. Как же разрешить это противоречие? Как докопаться до корней допущенной ими фундаментальной ошибки?
Прежде всего, на мой взгляд, необходимо уяснить для себя один более общий вопрос: о какой демократии идет речь.

"Демократия" - одно из самых употребительных слов в наше время. Но понимается оно очень по-разному, одними - широко, вровень с такими универсалиями, как общество, цивилизация, культура, другими, напротив, более или менее обедненно и суженно. Например, сводится к гласности или, исходя из этимологии, к "власти народа", толкуемой притом просто как выборность властей. Объясняется все это во многом тем, что демократия - явление (а стало быть, и понятие) развивающееся, постоянно обогащаемое историей в своем содержании и формах (так что у каждой эпохи свое понимание демократии и все они друг на друга наслаиваются). Однако главное разночтение все-таки в другом.
На протяжении трех последних столетий, по крайней мере с английской революции середины XVII века, европейская история была ареной борьбы не только и в возрастающей мере не столько противников и сторонников демократии, сколько двух основных течений внутри демократического движения - его либерального и радикального крыла - и, соответственно, двух все более четко выражаемых концепций самой демократии: демократии для всех и демократии для народа (то есть для трудящихся, для угнетенных).
Демократия для всех, под знаменем которой обычно выступали либералы, умеренные, - это (в предельном своем виде) уничтожение сословных привилегий, равенство всех перед судом и законом, разделение и выборность властей, гарантии прав большинства и меньшинства, свобода совести, свобода печати и всякие другие общедемократические права и свободы (25). Это демократия на основе гуманистической концепции личности, на основе общечеловеческих ценностей, демократия для всех слоев общества, единая и равная для богатых и бедных Кажется, что может быть лучше и справедливее? Однако давно было замечено, что в реальных исторических обстоятельствах не только XVII, но и, например, XIX века это весьма ограниченная и, так сказать, отложенная справедливость. Справедливость не столько в настоящем, сколько в неопределенной перспективе; справедливость принципа, практическое осуществление которого вовсе не давало реального равенства. Ибо "равное право" для богатых и бедных, образованных и необразованных, располагающих властью и отстраненных от нее есть на деле право неравное: для первых - действительное, для вторых - во многом формальное, мнимое.
Более или менее осознав все это, радикалы выступают за демократию для народа, за восстановление "права на жизнь" (Добролюбов) для бедных и угнетенных, - хотя бы и в ущерб угнетателям, в нарушение справедливости по отношению к ним (справедливость в таких случаях обычно берется в кавычки). Демократия и в их понимании базируется на гуманизме, но гуманизме социально акцентированном, обращенном преимущественно на трудящихся, на обездоленных, а из общечеловеческих ценностей ими на первое место ставятся те, которые и сами массы, в рамках наличного своего положения и развития, считают наиболее важными для себя.
И опять-таки, спросим себя: что можно против этого возразить? Разве народные массы не заслужили своими страданиями права вернуть себе то, что создано их тяжким трудом? И не справедливо ли, если на пути к созданию общества, где не будет ни богатых, ни бедных, бедняки и богачи на время поменяются местами: первые побудут привилегированным сословием, зато вторые на собственной шкуре почувствуют, чего они из поколения в поколение лишали бедных тружеников и что это значит - быть голодным, раздетым, унижаемым, бесправным?
Вроде бы и так можно рассуждать. Но стоит признать подобную этику социального возмездия справедливой и привести механизм установления этой новой справедливости в действие, как тотчас оказывается, что иначе как силой, насилием тут ничего не достигнешь. А насилие требует диктатуры. А диктатура - это единство воли, которое не терпит несогласия и разномыслия даже и в лагере победившей бедноты. А отсюда уже всего один шаг к превращению "власти народа" во власть над народом, а самих народных масс - из цели в средство, из хозяев положения вновь в рабов, из субъекта в объект насилия и террора. История якобинцев - классический, давно хрестоматийный пример.
Итак, две демократии, две тенденции в демократическом процессе. Первая олицетворяет буржуазный прогресс (и в этом смысле - историческую необходимость, естественноисторический путь развития цивилизации), вторая - непосредственные интересы тех, за счет кого он совершается.
Какая из них более права? На протяжении столетий история не давала ни одной из сторон решающего перевеса в их споре. Либералы возлагали надежду на процесс постепенных улучшений, на эволюционное изменение существующего порядка вещей в обстановке социального мира. Что ж, эволюция, органическое развитие общества - прекрасная вещь. Но, во-первых, и она в значительной мере движется борьбой, напором социально активных масс, а во-вторых, беда в том, что слишком долгое время она никому не давала никаких гарантий и уж вовсе ничего твердо не обещала каждому данному поколению трудящихся. А ведь у человека одна жизнь, он хочет быть сытым, одетым, свободным сегодня, и кто осмелится упрекнуть его в этом? Так не более ли правы радикалы, которые, столь же свято веря в истину своих слов, говорили этому человеку: хватит терпеть! хватит ждать неизвестно чего! берись за оружие! свобода и хлеб сегодня, сейчас!

Весь мир насилья мы разроем
До основанья, а затем...

А затем - людям приходилось убедиться в том, что, разрушенный до основанья, "мир насилья" не исчезает, только меняет облик, а желанный "новый мир" не становится ближе, подчас - наоборот...
История трагедийна. Не в том лишь расхожем сейчас значении слова "трагедия", что она бедственна, кровава, исполнена всякого зла. Она трагедийна и, так сказать, в исконном, античном, софокловском смысле - в смысле роковой безысходности, фатальной невозможности согласования каких-то равно могущественных, неотклонимых обстоятельств. И, может быть, ни в чем с такой жестокой наглядностью не обнаруживается этот трагизм истории, как в движении прогресса, в трагическом несовпадении и асинхронности различных его линий и сторон. В частности, в том, что на определенных его ступенях рост экономики и движение форм общественного устройства роковым образом отстают от процесса развития личности, осознания ею своего суверенитета, от роста ее материальных и духовных потребностей. Мир объективно еще не дорос до того состояния, чтобы все в нем могли быть сытыми и свободными, но человек-то уже дозрел до сознания своего равного со всеми права жить по-человечески, и он уже не хочет, не может жить иначе. Не хочет быть травой, навозом истории. И он готов перевернуть этот безнадежно, издевательски медленно движущийся мир, - авось все-таки будет лучше...
В процитированном письме к Энгельсу Маркс делает знаменательное добавление к вышеприведенным словам о близости социалистической революции в Европе: "Но не будет ли она неизбежно подавлена в этом маленьком уголке, поскольку на неизмеримо большем пространстве буржуазное общество проделывает еще восходящее движение?" (29, 295). Для нас в данном случае интересна не столько конкретная, сколько, так сказать, прецедентно-теоретическая сторона предположения Маркса: возможность подавления одного прогрессивного движения другим, не менее прогрессивным, но принадлежащим иной ступени (или грани) прогресса. Нечто подобное имеет место и во взаимоотношениях двух вышеназванных тенденций в демократии, из которых одна то и дело "неизбежно" грозит захлестнуть и прервать другую. Конечно, нельзя представлять себе дело так, будто умеренные вовсе безразличны к страданиям масс, а радикалы - к тем ценностям и элементам демократии, которые на данном этапе не могут служить ближайшим потребностям народа; несомненно также и то, что по многим вопросам взгляды тех и других не могут не совпадать. И все же, пока на земле существуют бедность и угнетение, для раздельного существования этих двух тенденций сохраняется объективно-историческая почва и между ними неизбежна борьба.
Браните либеральных постепеновцев, браните нетерпеливцев-радикалов былых времен. Одних - за одно, других - за другое, и тех, и других - за взаимную глухоту, нежелание спокойно взвесить аргументы друг друга, задуматься над критикой и предостережениями, раздававшимися из противного (а иногда и из своего) идейного лагеря, сейчас нередко поражающими нас своей пророческой мудростью. Браните, но и поймите их, поймите логику их слабостей и заблуждений, ибо понимание - в наших собственных интересах. Ей-богу, они были не глупее нас с вами и уж, во всяком случае, не менее нравственны. Просто они были людьми иного века, иного исторического опыта, а следовательно, и иных, гораздо меньших возможностей. И у них не было выхода: куда ни кинь - всюду клин. Подлинный, "общесправедливый" (по слову того же Добролюбова), а значит, и единственно надежный выход еще не открыт был ходом событий. Тут была не чья-нибудь личная ошибка, которую всегда нашлось бы кому исправить, и не чья-нибудь злая воля, а нечто неизмеримо большее: трагизм, трагедийность самой истории. Пропасть, перешагнуть через которую могло только время.

Демократизм Маркса, Энгельса, Ленина - вполне в русле рассмотренной антиномии. В их воззрениях нам, несомненно, явлен особый род радикальной демократии, демократии для трудящихся, для угнетенных. Особый - прежде всего в том отношении, что его главной и самой яркой особенностью является открыто декларируемый, сознательно и последовательно проведенный классовый принцип. Основоположники марксизма всегда подчеркивали, что их учение является не чем иным, как теоретическим выражением классовых интересов и классовой борьбы пролетариата, который они считали единственным "действительно революционным классом" и великую миссию которого видели в освобождении всего человечества путем уничтожения капитализма, последней, по их убеждению, исторической формы социального неравенства и эксплуатации человека человеком.
Не марксизм открыл существование общественных классов, и не он внес классовое содержание в спор двух охарактеризованных версий демократии и ветвей демократического движения: то и другое существовало намного раньше. Радикалы всегда выступали как представители угнетенных низов общества, хотя обычно не умели да и не стремились уяснить для себя различия в положении. интересах и исторических перспективах тех или иных социальных слоев, составлявших для них народ, нерасчлененную массу "униженных и оскорбленных". С другой стороны, демократия либерального толка, демократия для всех, отвергающая классовый подход к проблемам общественного устройства как узкий и обещающий новую несправедливость, по сути, по объективному своему содержанию также была - до поры до времени - классовой, хотя и самой себе не желала признаваться в этом. Это была, как и характеризовали ее классики марксизма, демократия буржуазии, правда, буржуазии передовой, прогрессивной, в той ее ипостаси, в какой последняя выступала носительницей общечеловеческих ценностей, но все же лишь настолько, насколько она могла себе это позволить без ущерба для собственных социальных интересов. И могло ли быть иначе, если обе эти тенденции росли из одной почвы, представляли собой продукт общества, сословно, а затем классово разделенного и поляризованного, общества резких контрастов роскоши и нищеты, вечной праздности и тяжелого труда, наследственной знатности и такого же наследственного неизбывного унижения, общества, пропитанного и наэлектризованного ненавистью, социальной враждой?
Возникнув на той же почве, марксизм лишь довел классовость радикальной демократии до ее логического завершения: открыто, осознанно и безраздельно встал на сторону одного из угнетенных классов - пролетариата - в качестве его теоретического, а затем и политического представительства. Но это был, конечно, чрезвычайной важности сдвиг, многое определивший и в характере марксистского демократизма, и в марксизме в целом, и в его исторической судьбе.
Два взаимодополняющих обстоятельства хочется отметить в этой связи. Первое - отношение основоположников марксизма к другим демократическим движениям и их представителям. Отношение очень цельное и вместе с тем довольно-таки сложное, характеризующееся суждениями столь различными, что иные из них на первый взгляд кажутся прямо противоположными друг другу.
С одной стороны, начиная с "Коммунистического манифеста" (и даже раньше), где провозглашен тезис о том, что "коммунисты повсюду добиваются объединения и соглашения между демократическими партиями всех стран" (4, 459), мысль о необходимости союза и совместных выступлений с непролетарскими общественными силами и немарксистскими политическими движениями в борьбе за достижение общедемократических целей множество раз высказывается в их сочинениях и реализуется в практических действиях. С другой - даже самое слово "демократ" нередко звучит в их устах с сильным оттенком неприязни (26), распространяемой и на таких высокоуважаемых нами борцов за демократию, как Герцен (не говоря уже о ненавистном им Бакунине).
В чем тут дело? При более основательном знакомстве с системой взглядов Маркса и Энгельса читатель не найдет здесь никакого логического противоречия. Понимая демократию не как "цель" (см. весьма рельефное на сей счет высказывание Энгельса в начале настоящей главы), а преимущественно как средство, как необходимое условие победы пролетариата, основоположники марксизма и к возможности союза с другими демократическими силами подходят с сугубо тактической точки зрения: такие союзы они всегда рассматривают лишь как временные и условные, заключаемые сторонами только на срок частичного и относительного совпадения их интересов, после чего неизбежно переходящие в разрыв и противостояние. Возможность, а тем более желательность превратить подобные временные компромиссы в устойчивое партнерство, основанное на признании равного права на существование различных общественных сил, при этом решительно исключается (27).
Если в России Добролюбов и Чернышевский впервые резко отмежевали радикальную (революционную) демократию от либеральной, то Маркс и Энгельс внесли такое размежевание (притом теоретически мотивированное) внутрь самой радикальной демократии. Что касается Ленина, то он пошел в этом отношении еще дальше, распространив этот принцип взаимоотношений и на собственно марксистскую среду. Достаточно вспомнить его известный лозунг, выдвинутый еще при самом основании РСДРП: "Прежде, чем объединяться, и для того, чтобы объединиться, необходимо сначала решительно и определенно размежеваться" (28). И - целую вереницу таких размежевании: сначала с "легальными марксистами" и "экономистами", потом с Плехановым и меньшевиками, затем уже и среди самих большевиков, с "отзовистами", "оборонцами" и пр. И не товарищеский спор, а непримиримую борьбу со всеми этими группами вчерашних единомышленников - не как с людьми, в чьих позициях может быть свое рациональное зерно или хотя бы просто добросовестное заблуждение, но как с политическими противниками, вольными или невольными предателями интересов пролетариата.
Вскоре после Октября эта жесткая монополия на истину приобретет уже репрессивный характер: разгон Учредительного собрания, запрещение какой бы то ни было оппозиционной печати и всех политических партий, кроме правящей большевистской, а в ней самой - фракций, то есть какого-либо организованного разномыслия даже в пределах партийной программы. Чем все это кончится - в том числе и для самого рабочего класса, - хорошо известно.
Второе важное обстоятельство, точно так же непосредственно вытекающее из революционности и откровенно классового характера воззрений Маркса, Энгельса, Ленина, заключено в некоторых общих особенностях свойственного им понимания демократии как общественного явления и их отношения к ней. Вышеназванные выдержки и факты, если привести их к некоторому общему знаменателю, достаточно красноречиво, мне кажется, говорят о том, что в системе ценностей классического марксизма демократия занимала далеко не первостепенное место.
Перечитаем под этим углом зрения хотя бы процитированный отрывок из "Государства и революции". Не явствует ли из него, во-первых, что демократия для Ленина - это в основном понятие политическое, проблема власти того или иного класса, ее государственного оформления и закрепления? Никаких других аспектов демократии (скажем, демократии в сфере экономических отношений, прав и свобод личности, социальной психологии и пр.), равно как и никаких других ее институтов, кроме парламента и избирательной системы (ни прессы, ни суда, ни политических партий и профсоюзов), он здесь не упоминает да, похоже, и не имеет в виду, не относит к существу вопроса. Иначе он едва ли, говоря о капиталистическом обществе, мог бы характеризовать присущий ему демократизм как демократизм "только для богатых", а говоря о коммунизме, аргументировать грядущее "отмирание" демократии тем, что в этом будущем обществе люди привыкнут соблюдать правила общежития "без особого аппарата принуждения, который называется государством".
Во-вторых, не раз отмечавший величину дистанции, пройденной как в Западной Европе, так и в дооктябрьской России от феодального абсолютизма до "демократической республики", Ленин, как и его учители, явным образом полагает этот уже достигнутый уровень демократии более или менее статичным и чуть ли не предельным для капиталистического общества. То, что демократия - явление постоянно развивающееся, расширяющееся, обогащающееся в своем содержании и формах, - эта мысль Ленину, как и Марксу, конечно, не чужда, но она для него, так сказать, периферийна, упор делается на другом, на противоположном. Едва ли иначе можно истолковать - с любой скидкой на публицистическое преувеличение - фразу о том, что "свобода капиталистического общества всегда остается приблизительно такой же, какова была свобода в древних греческих республиках: свобода для рабовладельцев" (29).
В-третьих, в отличие от упомянутых Лениным "либеральных профессоров" или, как выразился Маркс, от той "вульгарной демократии, которая в демократической республике видит осуществление царства божия на земле" (19, 28), для классиков марксизма демократия - хотя и ценность, но ценность по преимуществу служебная и относительная (30). При капитализме она обречена быть "урезанной, убогой, фальшивой", а в смысле исторической перспективы необходимой главным образом постольку, поскольку обеспечивает пролетариату наилучшие условия для завоевания своего господства. На какую-либо принципиально более широкую, судьбоносную для человечества роль ей претендовать не дано. При социализме... Но об этом уже достаточно сказано выше.
Все это, повторяю, очевидные следствия того, что как для Маркса, Энгельса, Ленина нет демократии вообще, а есть (если не иметь в виду античной) либо буржуазная, либо пролетарская (в современном словоупотреблении - социалистическая), так и само их учение представляет собой сугубо классовое явление общественной мысли и практики. Так они сами его расценивали, таковым оно, без сомнения, являлось и в действительности.
Вопрос: как к этому относиться? И что следует из указанной констатации для сегодняшнего дня, для современного общественного сознания?
Едва ли есть необходимость напоминать, что "классовость", "классовое сознание", "классовые интересы", "классовая борьба", "классовый подход" принадлежат в современном развитом мире к числу наименее популярных понятий, а "классовая ненависть" вызывает к себе примерно столько же уважения, как "расовая ненависть" или что-нибудь в том же роде. О примате общечеловеческих ценностей над классовыми толкуют ныне не какие-то "либеральные профессора" на Западе или столь же повинные в "абстрактном гуманизме" отдельные интеллигентные хлюпики на Востоке: об этом во всеуслышание говорят сегодня даже главы социалистических государств (31). В подобной обстановке, боюсь, кто-нибудь заподозрит меня в том, что, напирая на классовый подход Маркса, Энгельса, Ленина к проблеме демократии, я просто-напросто тщусь таким образом скомпрометировать их в глазах современного читателя.
Хотел бы заверить, что мысль у меня совершенно иная. Ее суть, как уже не раз обнаруживалось выше, заключается в том, что, люди конца XX века, мы живем в мире, дурном или хорошем, однако как небо от земли далеком от того, на почве которого родились идеи не только Маркса, но и Ленина.
Марксизм возник в тот момент, когда западноевропейский мир, почти полностью сбросив обветшалые покровы феодальной сословности, не только действительно предстал - впервые в своей истории - обнаженно, оголенно классовым, но и быстро начал сознавать себя таковым (чартизм в Англии, июньские баррикады 1848 г. в Париже). При этом новая социальная дифференциация так интенсивно вымывала тогда (и еще долгое время в дальнейшем) средние слои общества, а "нищета масс" столь "резко выступала рядом с нахальным блеском беспутной роскоши, нажитой надувательством и преступлением" (17, 341), что как тут было не родиться, с одной стороны, классовой ненависти, той "жажде мести, которая в революционные времена является одним из самых могучих стимулов к энергичной и страстной деятельности" (8, 80|". а с другой - вполне объективной научной теории, исходящей из разделения общества на противостоящие друг другу классы эксплуататоров и эксплуатируемых как из неоспоримой данности, фундаментального, системообразующего явления тогдашней социальной действительности? Революционность пролетариата и марксизм как ее теоретическое выражение - в этом смысле естественные и неизбежные продукты своего времени (при всей эвристической "неожиданности" марксовых идей). Соответствующий взгляд на демократию - тоже.
С определенными оговорками (о которых - ниже) сказанное приложимо и к Ленину. Его время - "эпоха империализма" - это, пожалуй, второй после середины XIX в. "пик" общеевропейского социального напряжения, в России к тому же обостренного рядом известных дополнительных обстоятельств. Эпоха, когда "черная злоба, святая злоба" (Блок) еще сильнее захлестнет человеческие души и когда в поэме о Ленине другой русский поэт в полном согласии с "духом времени" и со взглядами своего героя скажет:

Разве в этакое время слово "демократ"
Набредет какой головке дурьей?!
Если бить, так чтоб под ним панель была мокра:
Ключ побед - в железной диктатуре.

При этом он, понятно, также имеет в виду диктатуру сугубо классовую, диктатуру пролетариата, которому тут же, пренебрегая заведомыми упреками в "риторике" и "публицистике", с искренним воодушевлением отдает всю силу своего голоса:

Пролетариат - неуклюже и узко
Тому, кому коммунизм - западня.
Для нас это слово - могучая музыка,
Могущая мертвых сражаться поднять.

Сегодня, через полстолетия с лишком, эта музыка воспринимается нашим слухом примерно так же, как воспринималась бы нашим зрением вдруг появившаяся на московской улице конница. Слово "пролетариат" употребляют нынче одни историки. Да и термин "рабочий класс", от которого все же меньше "веет духом классовой борьбы", - даже он в наши дни у западных марксистов все более туго сходит с языка. Отчасти по той причине, что понятие это связано в основном с производственной сферой, а в ней, как известно, нынче занято все уменьшающееся меньшинство населения развитых стран. А главное - при сохраняющемся разделении труда, допустим, между бизнесменом, менеджером, инженером и рабочим, по всем остальным социально-экономическим параметрам прежние классовые границы оказались уже в значительной мере размытыми.
В этой связи заслуживает быть отмеченной непредвиденная участь, которая постигла одно из наиболее фундаментальных положений классического марксизма - идею бесклассового общества. Мысль о том, что классовое деление общества не вечно, что сам объективный процесс развития производства с неизбежностью поведет к устранению классовых противоположностей (а затем и различий) между людьми, - эта мысль Маркса и Энгельса, можно сказать, уже подтверждена историей. Но в каком парадоксально-неожиданном виде! Ведь они-то связывали устранение классов не иначе как с гибелью капиталистического общества и утверждением коммунизма, а в действительности получилось чуть ли не наоборот. "Реальный социализм", где одновременно с большой степенью унификации в социальном положении, формах труда и быта рабочих, крестьян, интеллигенции сформировался и некий господствующий, привилегированный слой (то, что М. Джилас еще лет тридцать назад назвал "новым классом", а Дж. Оруэлл еще раньше - "внутренней партией"), - он и в этом отношении пока что остается позади. В ее ременном же капиталистическом обществе, чем оно развитее, тем сильнее и тенденция к стиранию социальных различий, -начиная с упоминавшегося выравнивания показателей качества жизни, кончая отношением к средствам производства, все более нивелируемым широчайшим распространением акционерной формы капитала и антимонополистической политикой правительств (32).
Все это имеет прямое отношение к теме "марксизм и демократия" Н к судьбе старого спора двух концепций демократии - либеральной и радикальной. До поры до времени силы сторон в этом споре были примерно равны- не без тех или иных колебаний, конечно. В периоды экономического процветания, успешного эволюционного развития буржуазного общества более сильной и перспективной выглядела скорее либеральная тенденция, в моменты кризисов, обострения социальной напряженности громче и убедительнее звучали голоса радикалов. Но в долговременном плане решительного перевеса не могла до поры взять ни та, ни другая сторона, и у независимого наблюдателя были, пожалуй, все основания считать этот спор столь же неразрешимым, столь же вечным спутником человечества, как борьба добра и зла.
История, однако, решила иначе: неразрешимое оказалось разрешимым. Как говорится, бог дал, бог взял: та же самая история, которая в определенный момент столь жестко и, казалось, необратимо разделила буржуазное общество на два смертельно враждебных класса (тем самым вызвав к жизни марксизм как наиболее яркое и последовательное выражение идеи классовой борьбы), - она же своим собственным дальнейшим движением до неузнаваемости изменила картину мира, уже сегодня (в развитой его части) в решающей мере устранив если не самые классы, то объективную почву для их взаимной обособленности и противостояния. А соответственно - и для классового подхода ко всему на свете, свойственного классическому марксизму. К проблеме демократии - в том числе. Она сегодня видится совсем не так, как сто или даже пятьдесят лет назад.
Но "не так" - это не значит просто "наоборот", в противном случае тут вообще не было бы проблемы.
Мы со школьной скамьи привыкли сопровождать слово "демократия" тем или иным ограничительным эпитетом. К той демократии, которая была и есть на Западе, в нашем словаре вслед за Марксом и Лениным прочно приросло определение "буржуазная". Правильно ли это? Еще вчера такой вопрос прозвучал бы почти как святотатство; напротив, сегодня на него очень многие у нас не задумываясь ответят отрицательно. Я думаю, однако, что он из тех вопросов, на которые слишком просто было бы ответить "да" или "нет". Ибо демократия - это процесс, и в качестве такового она противится какой бы то ни было заведомой однозначности.
Если не считать античной демократии, традиции которой не имели в европейской истории непосредственного продолжения, то разнообразные элементы демократии начали прорастать и накапливаться еще в средние века, задолго до того, как возродилось само понятие демократии, и до того, как стало возможным назвать ее "буржуазной". У нас как-то не принято говорить о демократии феодальной, но разве не принадлежали к ранним росткам демократии английская "Великая хартия вольностей" (1215 г.) и даже такой сугубо сословный принцип, как "Вассал моего вассала - не мой вассал", вносившие элементы законности и права в отношения внутри феодальной верхушки? Тот же самый элемент правового упорядочения можно усмотреть и в нашем отечественном боярском местничестве, ставшем впоследствии предметом стольких насмешек, и даже в изданном Екатериной II "Указе о вольности дворянства". Я уже не говорю о цеховой организации средневекового города, о рано возникшем институте выборности муниципальных властей (у нас на Руси - новгородское или псковское вече), об исподволь сложившихся нормах, регулировавших общинное землевладение, о ранних кодексах уголовного законодательства, ограничивавших чей бы то ни было произвол ("Русская правда", XI в., и пр.). Все это были начатки права, а следовательно, и демократии.
Нет нужды спрашивать, несла ли на себе эта демократия печать своего времени, была ли она феодально ограниченной. Но столь же очевидно и то, что даже в ней уже явственно проглядывали весьма многие предпосылки и зародыши того, без чего мы не мыслим себе демократию и сегодня. Что же говорить о Ренессансе, Новом времени и эпохе Просвещения, взрастивших идеи гуманизма, философию суверенитета личности - основу всей европейской культуры и цивилизации? Что говорить о появлении и развитии таких черт общественного бытия, как парламентаризм и всеобщее избирательное право, соревновательное судопроизводство, свобода печати и пр., и пр.? Опять-таки: были ли все эти демократические институты, права и свободы независимыми от социально-экономических условий места и времени? Могли ли они не нести в себе неизгладимый отпечаток буржуазных производственных отношений, к примеру, той эпохи, на которую пришлась деятельность Маркса и Энгельса? Нет, конечно, все они в той или иной степени - не по форме, так в реальном своем осуществлении - были, не могли не быть теперь уже буржуазно ограниченными (то есть заведомо неполными и т. п.).
В этом смысле эпитет "буржуазная" в применении к тогдашней демократии не может вызывать возражений: в нем - та мера, которой демократия как развивающееся явление достигла к определенному моменту своего развития. Но столь же ясно теперь и то, что даже для тех времен этот эпитет был недостаточным, односторонним, ибо не заключал в себе указания на возросший и трудно, но неуклонно продолжавший расти уровень демократизма самой буржуазной демократии, на неостановимый рост в ней, вширь и вглубь, элемента надклассовое, общечеловечности. А ведь после Маркса и Энгельса, еще больше - после Ленина и, главное, во второй половине нашего века процесс этот шел поистине семимильными шагами. В нынешней же западной демократии соотношение буржуазно-классового и общечеловеческого изменилось - в пользу последнего - настолько, что продолжать именовать ее "буржуазной" могут разве что некоторые персональные пенсионеры.
Да, бытие определяет сознание, и потому человеческому уму свойственно абсолютизировать то, что он в каждый данный исторический момент наблюдает вокруг себя. Никто от этого не свободен, включая и нас с вами, которых точно так же (и, может быть, гораздо раньше, чем наших предшественников) "поправит" дальнейший ход событий. Но, насколько об этом можно судить на основании уже обретенного человечеством опыта, он, кажется, вполне однозначно говорит об анахронистичностн понятия "буржуазная демократия", в свое время справедливого, хотя и неполного. Нет уже сегодня (или почти нет) демократии буржуазной, есть просто демократия, демократия вообще. Разумеется, и в нынешнем своем состоянии она "вовсе не есть предел, его же не прейдеши": развитие ее так же непрерывно и неостановимо, как ход мировой истории, одну из важнейших, основополагающих граней которого она и составляет. Но это развитие на иной, качественно новой ступени, нежели та, которую застали и даже в прогнозах своих могли вообразить классики марксизма.
Ну и, соответственно, нет демократии социалистической. То есть она опять-таки есть лишь как явление исторического прошлого, отчасти - мертвого, в виде краткой, как миг, поры действительной диктатуры пролетариата, отчасти - живого, в виде тех растянувшихся на многие десятилетия "изъятий из свободы", которые мы и до сих пор наблюдаем в большинстве социалистических стран, но тем не менее все же прошлого, бесповоротно изжившего себя. Ибо сегодня и дураку понятно: нет социалистической свободы печати, а есть просто свобода или несвобода, хотя последняя может быть и более полной (как у нас при Сталине или при Брежневе), и менее (как теперь). Нет социалистической многопартийности, а есть просто многопартийность (как один из важнейших институтов современной демократии) или однопартийность (порой в "многопартийной" оболочке). Ну и так далее. Словом, нет демократии социалистической, а есть либо просто демократия в ее свойственных концу XX века мировых формах, либо социалистическая недемократия или социалистическая недодемократия, как ни дики нашему слуху подобные сочетания слов. Если же соединить только что сказанное с предыдущим, то не существует сегодня - уже сегодня (как существовала еще вчера) - демократии классовой, а существует демократия вообще как общечеловеческая норма, как универсальный, не сводимый в своем историческом пребывании и значении к какой-либо одной или одной-двум общественным формациям механизм социального (экономического, политического, культурного, нравственного - всякого) саморазвития человечества.
И вот именно в этом ее общезначимом, общеисторическом качестве демократию глубоко, можно сказать - трагически, недооценили и Маркс, и Ленин. Как по отношению к рынку, так и по отношению к демократии классический марксизм совершил, в сущности, одну и ту же крупномасштабную ошибку: не разглядел в них долговременных и перспективных источников самоизменения капиталистического общества и цивилизации вообще, таких ценностей общечеловеческого порядка, выработка которых в ходе истории может быть приравнена лишь к открытию способов добывать огонь и выращивать хлеб.
Почему не разглядел - на то было много веских причин. Помешало почерпнутое из Гегеля, но материалистически и революционно переосмысленное убеждение в том, что все наличное, существующее преходяще, обречено уступить место не просто другому - противоположному. Помешала, если можно так выразиться, вообще сама революционность Маркса и Ленина, острота неприятия ими буржуазного мира, глубоко оправданная всем его тогдашним обликом: жестокостью капиталистической эксплуатации, резкостью социального неравенства, бедственным положением трудящихся масс. А главное, как уже подчеркивалось, оба названных механизма развития к тому времени лишь отчасти выявили свои потенциальные возможности: рыночная экономика еще не накормила голодных, демократия же, действительно, оставалась во многом внешней, формальной, "тайком отталкивающей бедноту". И кто же мог, не избегнув подозрения в маниловщине или, того хуже, в апологии угнетения, в прислужничестве перед буржуазией, утверждать, что при данном общественном строе положение способно коренным образом перемениться?
Еще и еще раз: если мы хотим выработать исторический, то есть объективный, справедливый и плодотворный для дальнейшего движения мысли взгляд на идейное наследие классиков марксизма, нам прежде всего надо отдать себе полный отчет в новизне того мира, из которого мы смотрим на них, людей иного времени, иного исторического опыта, иных, уже ушедших жизненных обстоятельств. А значит, одинаково нелепо и недостойно свободного ума как впадать по отношению к ним в обличительный либо насмешливый тон, укоряя их незнанием того, что в их время еще трудно было заметить, а заметив, правильно оценить, так и продолжать - хотя бы и в по-нынешнему смягченном, половинчатом, эклектическом виде - столь знакомое нам догматическое, угодливое натягивание новой реальности на колодку устаревших теоретических представлений и прогнозов.

4
Итак, мы констатировали основной порок исторической теории Маркса: по причинам, о которых достаточно говорилось выше, он, автор необыкновенного по своей глубине и выдержанности экономического анализа современного ему капиталистического хозяйства, не смог тем не менее понять принципиальное своеобразие капитализма как общественно-экономической формации, не смог увидеть в нем общественную систему, способную - благодаря открытым ходом истории естественным источникам прогресса - к многоэтапному, кардинальному и длительному самоизменению. Иссякнут ли эти источники (и одновременно механизмы жизнедеятельности "западного" общества) когда-нибудь в будущем, заменятся ли они какими-либо другими - на сей счет и в наше время можно строить лишь более или менее праздные предположения. Однако разговор об ахиллесовой пяте исторической теории Маркса оказался бы заведомо неполным, если не затронуть такого важнейшего слагаемого этой теории, как идея коммунизма.
Идею коммунизма нередко объявляют главным содержанием марксизма. Если бы это было так, тогда пришлось бы признать, что главное в марксизме лежит в области будущего, за пределами той действительности, которую оя непосредственно наблюдал и исследовал. Думается, это была бы весьма сомнительная похвала, по существу, лишающая марксизм значения научной теории. Однако что верно, то верно: идея коммунизма - это, безусловно, душа марксистского учения, его пафос, источник одушевляющей его внутренней энергии, которой целиком насыщен, заряжен и весь Марксов анализ капитализма. Если представления Маркса и Энгельса о коммунистическом обществе, судя по всему, сформировались в значительной мере как диалектическая противоположность некоторым ведущим особенностям современного им буржуазного строя, то, с другой стороны, их взгляд на капитализм, их понимание его возможностей и перспектив, способности или неспособности разрешать свои коренные противоречия во многом определялись презумпцией неизбежно близкой смены капитализма коммунизмом. Одно вытекало из другого, одно подкреплялось другим, и наоборот. Вот почему существует и достаточно очевидная взаимная связь между свойственной классикам марксизма недооценкой способности капиталистического строя к саморазвитию и некоторыми коренными слабостями, присущими их концепции коммунизма.
Говоря о таких слабостях, я меньше всего хотел бы задерживаться на том, в чем Маркс и Энгельс, а вслед за ними и ближайшие их последователи ошиблись в своих отдаленных прогнозах, относящихся к высшей фазе коммунистической формации. Если сказать вкратце, то это ошибки двоякого рода.
С одной стороны, время показало неосновательность некоторых пророчеств, так сказать, общего порядка, связываемых Марксом и Энгельсом с коммунистическим будущим, но вступивших в противоречие с реальными тенденциями развития цивилизации. Так, одной из любимых мыслей основоположников марксизма было убеждение в том, что благодаря "всестороннему развитию индивидов" "исчезнет порабощающее человека подчинение его разделению труда" (19, 20): "в коммунистическом обществе, где никто не ограничен исключительным кругом деятельности, а каждый может совершенствоваться в любой отрасли, общество регулирует все производство и именно поэтому создает для меня возможность делать сегодня одно, а завтра - другое, утром охотиться, после полудня ловить рыбу, вечером заниматься скотоводством, после ужина предаваться критике, - как моей душе угодно, - не делая меня, в силу этого, охотником, рыбаком, пастухом или критиком" (3, 32). Охотником, рыбаком (если на удочку), пастухом или критиком - это действительно дело возможное, по крайней мере для критика. Но поскольку те же авторы всегда представляли себе коммунизм как общество "беспрерывного, постоянно ускоряющегося развития производительных сил" (20, 294), то его трудно одновременно вообразить в виде общества пастухов и охотников. А стоит вспомнить все углубляющуюся и поныне специализацию большинства видов человеческой деятельности, стоит подставить на место пастуха и охотника, скажем, телевизионного мастера, сталевара и хирурга, как предложение им совмещать свои профессии, делать сегодня одно, а завтра другое вызовет только улыбку. Печать такой же очевидной сегодня утопичности лежит и на всем круге представлений Маркса, Энгельса, Ленина о грядущем "отмирании", "засыпании" государства и на некоторых других их мыслях о будущем человечества.
С другой стороны, если кое-что в марксовом проекте обнаружило свою принципиальную недостижимость, расхождение с действительным направлением общественного развития, то кое-что другое вопреки всем расчетам стало осуществляться, не дожидаясь наступления коммунистической эры, и, что выглядело особенно обескураживающим, при капитализме раньше и полнее, чем при социализме. Это относится, например, к предсказанному основоположниками марксизма грядущему устранению противоположности между городом и деревней. То, что многие в их время считали чистой утопией (да и сами Маркс и Энгельс вслед за Фурье долгое время толковали в том смысле, что "одни и те же люди будут заниматься земледелием и промышленным трудом, вместо того чтобы предоставлять это делать двум различным классам" (4, 336) (33), Энгельс в 80-е годы проницательно связал с "электротехнической революцией", но, как мы помним, отказал буржуазии в способности управиться с возросшими благодаря этому производительными силами. Нынешний облик хотя бы западноевропейской "деревни" (уровень урожайности, продуктивность животноводства, оснащенность достижениями научно-технического прогресса, равно как и обеспеченность сельского жителя всеми благами современной цивилизации) показывает, что "буржуазия" и в данном отношении далеко перешагнула границы возможностей, установленные для нее марксистской теорией.
То же в значительной степени касается и устранения противоположности между умственным и физическим трудом, хотя опять-таки не совсем в том виде, как это порой представлялось Марксу и Энгельсу, не в том смысле, что "человек, который в течение получаса давал указания как архитектор, будет затем в течение некоторого .времени толкать тачку" (20, 206), а в смысле растущей интеллектуализации все большего числа видов прежде чисто физического труда. И даже - вершина вершин! - принцип "каждый по способностям, каждому по потребностям", в первой своей части и поныне невообразимо далекий от своего осуществления, во второй уже, по сути дела, чуть ли не претворен в жизнь современным "богатым обществом". Понятно, не в форме права каждого прийти в "общественную кладовую" и взять из нее все, что там ему приглянется (такого, вероятно, не будет никогда - хотя бы ввиду крайней нерациональности подобного способа хранения и использования общественного продукта), но в том смысле, что уже теперь любому хорошо работающему американцу, японцу или французу практически "обеспечено удовлетворение его разумных потребностей" (19, 113) -во всяком случае, на том уровне, какой допускают нынешние ресурсы нашей планеты.
Перечень подобных несовпадений прогнозов и реальностей выглядит довольно внушительным, но будь он и еще длиннее, констатация их не кажется мне особенно существенной. Во-первых, потому, что ошибки в долгосрочных прогнозах - вещь более чем естественная, и нужно удивляться не им, а, напротив, тому, сколь многое из предвидений Маркса и Энгельса подтверждено последующим ходом событий, пусть подчас далеко не так, как это они себе представляли, и, главное, в рамках иных социальных зависимостей. Во-вторых, при всех сомнениях, какие сегодня можно высказать по этому поводу, - сомнениях тем более решительных, что главные из них опираются на осознание фундаментальной ошибки, совершенной основоположниками марксизма в оценке перспектив капиталистического строя, -для окончательного суждения о судьбе генеральной прогностической идеи Маркса история все-таки еще не дала нам достаточного материала. Вопрос о принципиальной возможности общества, где исчезнут все формы отчуждения и социального неравенства, где "труд перестанет быть только средством для жизни, а станет сам первой потребностью жизни" (19, 20), где "свободное развитие каждого является условием свободного развития всех" (4, 447), - решить этот вопрос исчерпывающим образом предстоит не нам и не детям нашим, а, быть может, только внукам их внуков. Поэтому, оставив эту тему отдаленному будущему (а из современников - разве что писателям-фантастам), обратимся к тем сторонам идеи коммунизма, которые и на сегодняшний день подверглись уже вполне достаточной исторической проверке.
Речь пойдет о социалистической революции и об обществе, непосредственно вышедшем из ее горнила. Выше, говоря о взглядах классиков марксизма на проблему смены общественно-экономических формаций, на рыночные отношения и демократию, мы уже с разных сторон подходили к этой проблематике, так что здесь нам остается, по сути дела, лишь логически достроить сказанное.
Мы с молоком матери впитали идущий от Маркса и Энгельса и целиком разделявшийся Лениным взгляд на социалистическую революцию как на форму неизбежного перехода от капитализма к коммунизму. Для большинства моих образованных (то есть учившихся в школе) соотечественников это такая же неоспоримая истина, как то, что Земля - планета Солнечной системы, а единожды один - один. Более того, мы столь же твердо уверены еще в двух вещах. Прежде всего в том, что социалистическая ("коммунистическая", "пролетарская") революция - единственно возможный способ смены одной из этих формаций другой. Она может быть немирной (вооруженное восстание) или мирной (что менее вероятно, но все же не начисто исключено), однако в любом случае она ломка прежнего, капиталистического строя и утверждение на его развалинах нового, коммунистического. Далее, поскольку это так, то при всем своем глубочайшем своеобразии социалистическая революция мыслится как нечто типологически сходное с революциями прежними, буржуазными. Те ведь тоже представляли собой форму смены одной общественной формации другой и означали ломку старых социальных форм и замену их новыми.
И вот от всех этих "азбучных истин" нам теперь приходится отказываться. Не по какой-то зловредной склонности к "ревизионизму" и тем более не потому, что мы умнее и дальновиднее своих предшественников, - просто время другое, и его неумолимым движением прежние азбучные истины превратились в лучшем случае в гипотезы либо вовсе развеялись как дым.
Во-первых, проблематичным представляется сегодня сам коммунизм как таковой, даже в качестве более чем отдаленной перспективы и вне зависимости от способа его достижения. Во-вторых, если развитому капиталистическому обществу и суждено когда-нибудь превратиться во что-то сопоставимое с марксовой идеей коммунизма, то уж никак не революционным путем, а единственно посредством постепенного перерастания одного в другое - не иначе. Хотя, повторяю, сегодня об этом нет смысла и рассуждать. В-третьих, что касается состоявшихся социалистических революций, то они к этому будущему обществу, по-видимому, не имеют вовсе никакого отношения или уж очень отдаленное, примерно, скажем, такое, как восстание декабристов к результатам Октября. В-четвертых - и вот на этом хотелось бы задержаться подольше, - между социалистической революцией и буржуазной разница оказалась куда больше той, о какой у нас - опять-таки вслед за Марксом и Лениным - десятки лет принято было говорить.
Кажется, уж в чем в чем, а в недооценке своеобразия социалистической революции основоположников марксизма упрекнуть невозможно. Помилуйте! Разве не принадлежат им десятки страниц (а Ленину и того больше), где черным по белому написано не то что о глубоком отличии, а о принципиальной противоположности буржуазной революции (лишь меняющей один антагонистический строй на другой, одну форму эксплуатации на другую) революции пролетарской, которая кладет конец социальному угнетению вообще, навсегда раскрепощает человеческую личность? Это только в самом общем виде, а сколько всевозможных соображений высказано Марксом, Энгельсом, Лениным, их учениками и сподвижниками по множеству конкретных вопросов, касающихся неповторимых особенностей социалистической революции! И по ее движущим силам (например, союзу пролетариата с крестьянством), и по стратегии и тактике революционного действия, включая вопрос о ломке старой государственной машины, и по очередности практических шагов победившей революции в первые ее недели и месяцы (притом с вариантами: где экспроприация, где выкуп, где рабочий контроль и пр., и пр.). Возьмись только рассматривать все это пункт за пунктом-потребуется как минимум специальный увесистый том. А вернее, как раз и не потребуется, поскольку в нашей общественно-политической литературе все это и без того уже тысячу раз процитировано, прокомментировано, распропагандировано и в совокупности составляет - какой там том! - целую библиотеку... Притом с таким обязательным и усиленным педалированием именно своеобразия (ну и, конечно же, преимуществ) социалистической революции, что в определенный момент наша передовая мысль совершила по закону маятника некоторое движение в противоположную сторону (см., например, работы Е. Г. Плимака, проследившего, как, говоря словами Радищева, "из мучительства рождается вольность, из вольности рабство"). Крен вполне объяснимый и в свое время полезный, но к настоящему времени уже несколько затянувшийся. Потому что освободиться от односторонне-апологетического отношения к любой революционной ломке - это еще полдела. Важно пойти дальше и, не теряя из виду общего, попытаться понять, почему страны, пережившие только буржуазные революции, нынче дружно процветают, а те, где вслед за буржуазными (или даже вместо них) прошли и социалистические революции, столь же дружно оказались в хвосте. И какую долю ответственности должна принять на себя за это марксистская теория.
Всякая революция, если она не терпит поражения, что-то опрокидывает, отбрасывает и что-то создает. Важно в свете накопившегося опыта отдать себе ясный отчет в том, почему вопреки выкладкам теории, столь убыточными для общества, пережившего победоносную социалистическую революцию, оказались как та, так и другая стороны ее победы. Сравнение с буржуазной революцией проясняет тут многое, если не все.
Как известно, буржуазные революции обычно совершались тогда, когда в ведрах уже изжившего себя феодального общества вполне складывались и становились преобладающими новые, буржуазные отношения, новый общественный строй, которому предстояло лишь сбросить обветшавшую социально-политическую форму (в виде сословности, абсолютизма и пр.) и утвердить, конституировать свое фактическое господство. Нельзя сказать, что даже и это оказывалось таким уж легким делом-недаром его мало где удавалось сделать в один прием (1789, 1830 и 1848 годы во Франции, 1848 и 1859- 1860-й - в Италии, 1848 и 1918-й - в Германии и пр.). Но как бы то ни было, если не касаться частных человеческих судеб, которые и буржуазная революция часто косит, как траву, в социально-историческом плане она в принципе не убивает ничего, что уже не было бы обречено, и не утверждает ничего такого, что не было бы исподволь, в течение столетий взращено эволюцией (34).
С социалистической революцией дело обстоит совершенно иначе. Можно ли утверждать, что она добивает отжившее, что мир, который ей предстоит разрушить, уже и без того дряхл, нежизнеспособен? Еще лет 50-60 тому назад так думали многие; одним из памятников этого распространенного представления можно считать строки о капитализме из цитировавшейся поэмы Маяковского:

Наконец и он перерос себя,
За него работает раб.
Лишь наживая, жря и спя,
Капитализм разбух и обдряб.
Обдряб и лег у истории на пути,
В мир. как в свою кровать.
Его не объехать, не обойти,
Единственный выход - взорвать.

Сейчас уже нет смысла вступать в запоздалую полемику с автором этих стихов, спрашивать его, где он видел "обдрябший", "спящий", неподвижный капитализм. Тем более что, как и на многих других страницах своей поэмы, он лишь перевел здесь на язык поэзии то, что в совсем других жанрах писали и Маркс, и Энгельс, и Ленин. Первые два - предрекая капиталистическому обществу скорую гибель, третий же - более того - характеризуя, современный ему капитализм как уже "загнивающий", уже "умирающий".
Правда, при этом они все не забывали оговориться, добавить, что и на склоне своих лет и даже, можно сказать, на смертном одре капитализм тем не менее не перестает развиваться - главным образом в том смысле, что вызванные им к жизни производительные силы неуклонно растут, притом даже чуть ли не интенсивнее, чем прежде. Однако если это так, то на чем в таком случае могло базироваться убеждение, что капитализм себя изжил и что история поступит с ним так же, как с предшествовавшим ему феодальным строем, по отношению к которому европейский XIX век уже не мог не пребывать в уверенности, что больной безнадежен и при первом же дуновении ветра грянется оземь? Разве помещичье хозяйство (если только оно не переходило на капиталистические рельсы) способно было обеспечить не то что быстрый, а хоть сколько-нибудь заметный рост производства? Едва ли не единственным экономическим аргументом в пользу нежизнеспособности капиталистического строя оставалось в этих обстоятельствах то соображение, что в условиях коллективной, общественной собственности рост производительных сил, не замедляемый ни периодически повторяющимися кризисами перепроизводства (Маркс и Энгельс), ни резко обозначившейся тенденцией к монополизации (Ленин), мог бы идти еще быстрее. Но подобная аргументация "от будущего", от того, чего вживе тогда еще никто не видел, была в действительности не более как гипотезой, которую предстояло проверить практикой. И которая, как мы убедились теперь, не выдержала этой проверки.
Таким образом, если говорить об "отрицательной", разрушительной стороне социалистической революции, то ее теоретической основой явилась рассмотренная нами крупномасштабная философско-историческая ошибка: преходящая стадия капиталистического развития принята была за его финал, кризис роста - за "общий кризис капитализма", понятый, в свою очередь, по аналогии с действительно безысходным общим кризисом предыдущей общественной формации; объективно существовавшая возможность революционного взрыва (а она и при Марксе, и при Ленине в целом ряде стран оставалась более или менее значительной) отождествлена была с его неизбежностью. Между тем неизбежности не было. А это значит, что там, где социалистической революции все-таки суждено было произойти, она в отличие от всех прежних революций не столько добивала отжившее (например, пережитки крепостничества в России), сколько резала по живому, "взрывала" и сметала живое, жизнеспособное, развивающееся, сохранявшее историческую перспективу. Это был насильственный перерыв естественноисторической эволюции капиталистического общества, устранение жизнеспособного и развивающегося общественного уклада на восходящей линии его развития.
"Ни одна общественная формация не погибает раньше, чем разовьются все производительные силы, для которых она дает достаточно простора..." (13, 7). Если не считать излишне категорического слова "погибает", исключающего возможность иных форм перехода от одной формации к другой, то мысль Маркса представляется и правильной, и весьма глубокой. Однако приходится признать, что в отличие от буржуазных все до сих пор осуществленные социалистические революции представляли собой не что иное, как цепь попыток оспорить этот объективный исторический закон. И попыток, к сожалению, успешных, если иметь в виду успех непосредственный, без учета того, чем он в итоге обернется и как - уже через этот итог, "от противного" - подтвердит правильность открытого Марксом закона. Они, эти революции, ломали общественную систему, которая, как показало время, далеко не исчерпала ресурсы своего саморазвития, а с нею, что, может быть, горше всего, - сами механизмы, сами источники развития цивилизации. Применяемое ими насилие было в этом смысле насилием не только над людьми, но и над самой историей.
Переходим к другой стороне социалистической революции - созидательной. В этом отношении ее отличие от буржуазной, пожалуй, еще больше. Ибо последняя если что и создает, то в основном в сфере политической, то есть надстроечной (например, республику вместо монархии), что же касается базиса, то к моменту ее совершения он, этот базис, как правило, не только давно сложился, оформился в виде целостной системы капиталистических производственных отношений, но и явно господствует в экономической жизни общества.
С социалистической революцией дело обстоит совершенно иначе. Правда, и она, конечно, происходит не на пустом месте и, как не раз подчеркивали основоположники марксизма, для своего успеха требует достаточной зрелости определенных предпосылок. Как объективных, так и субъективных, притом обязательно и тех и других. Но что при этом имелось в виду? Главным образом высокий уровень развития производительных сил и централизации производства, во-первых; революционная настроенность и организованность пролетариата, во-вторых.
Надо заметить, что при своей жизни Маркс и Энгельс не дождались совпадения этих условий ни в одной из капиталистических стран. Особенно обманула их ожидания Англия, "единственная страна, в которой огромное большинство населения состоит из наемных рабочих" и где уже в 40-е годы прошлого века "классовая борьба и организация рабочего класса в тред-юнионах достигли известной степени зрелости и всеобщности" (16, 435). И вот эта страна, с которой - опять приходит на память Маяковский - Маркс в первую очередь и писал "капитализма портрет родовой", вызывает следующее любопытное замечание, датируемое 1870 годом: "Если Англия является классической страной лендлордизма и капитализма, то, с другой стороны, в ней созрели более, чем где бы то ни было, материальные условия для их уничтожения. /.../ Англичане обладают всеми необходимыми материальными предпосылками для социальной революции. Чего им недостает, так это духа обобщения и революционной страсти" (16, 404-405).
Можно только пожалеть, что это важное наблюдение не получило у Маркса и Энгельса достаточного осмысления, не пробудило в данном случае "дух обобщения" в них самих, не заставило предположить в действительно классическом английском феномене указания на некую закономерность, которой предстояло вполне проявить себя в качестве таковой лишь через несколько десятков лет: чем зрелее "материальные предпосылки" социалистической революции, тем слабее жар "революционной страсти" в тех, кто, казалось, должен был ее совершить.
Нас, однако, сейчас больше интересует другая сторона дела. Даже если бы все упомянутые предпосылки самым счастливым образом совпали между собою, как их ни складывай и ни перемножай, все равно не получается ничего даже отдаленно похожего на ситуацию, предшествовавшую революциям буржуазным: как система производственных отношений (а именно в этом, по Марксу, состоит суть того или иного способа производства, той или иной общественной формации) социализм в недрах капиталистического общества отнюдь не формируется, не прорастает. А раз это так, значит, для того чтобы он появился на свет, его приходится специальными усилиями, сознательно создавать.
Мы со школьной скамьи привыкли ставить социальную революцию выше эволюции ("Революции - локомотивы истории", - сказал Маркс.-7, 86), а сознательное историческое творчество выше стихийного хода вещей. В этом есть своя, и немалая, доля истины. Ибо стихийность слепа, а эволюция в своей неторопливости черства и безжалостна по отношению к тем, кто хотел быть сытым и свободным не через триста лет, а сегодня. Революция же, по крайней мере на время, дает возможность вчерашним париям почувствовать себя людьми, хозяевами собственной судьбы и устроителями жизни общей, это их геройский, исполненный энтузиазма порыв к свету. "Мы не рабы" - прекрасное, гуманистическое, общечеловеческое в своем значении переживание.
Однако хотя бы из собственного национального опыта мы ведь знаем и другое: не только оптимизм восставших, пробудившихся масс, но и их последующее разочарование. Революция, пламенная, рождавшая героев (хотя, конечно, героизм, высокие чувства наряду с низкими были и по другую сторону баррикады-вспомним хоть "Белую гвардию" Булгакова), - такая революция была, и была заключена в ней своя несомненная нравственная правота, не устранимая, не отменяемая никаким последующим ходом событий. Но та же самая революция пожрала миллионы не только чужих, но и своих детей, превратилась с течением времени как бы в собственную противоположность. Это тоже правда, и у этой правды также есть своя объективно-историческая логика, в которой нам сегодня более всего и следует разобраться.
Сравнение с буржуазной революцией опять-таки- дает тут очень много, ибо разница между ними и в рассматриваемом отношении громадна. Если та - результат многовекового постепенного вызревания капиталистического строя и, пользуясь выражением Маркса, берет на себя лишь роль "повивальной бабки", помогающей появиться на свет уже сформировавшемуся человеческому существу, с головкой, ручками, ножками и всем остальным, что ему нужно для жизни, то к социалистической революции это сравнение совершенно не подходит. Ибо в своей положительной функции она является актом создания общественного строя, которого до тех пор вовсе не существовало в природе, - исходным, начальным актом. Вместе с собственно революционными задачами она принимает на себя и функции, прежним революциям абсолютно несвойственные, - функции предшествовавшей им общественной эволюции, роль, сопоставимую только с ролью Бога-отца.
Но для того чтобы что-то создать, надо как минимум с достаточной ясностью представлять себе создаваемое; если в отличие от буржуазного, складывавшегося совершенно стихийно, социалистический строй создаваем, рукотворен, то отсюда следует, что до своего появления на свет он должен был бы быть хотя бы в основных чертах построен (и критически проверен) "в чертеже", в плане. Для революции, руководствовавшейся теорией, осознававшей себя в качестве научного коммунизма, таким чертежом могла быть заранее тщательно продуманная теоретико-прогностическая модель не столько даже высшей, сколько низшей фазы коммунистического общества.
Как обстояло дело с указанной моделью?
Отвечая на этот вопрос, нам важно обратить внимание на два главных противоречия, отличающих марксову (и ленинскую) концепцию социалистической революции.
Первое противоречие - между их представлением о коммунизме и идеей пролетарской революции сегодня.
В самом деле. С одной стороны - мы уже касались этой темы - теоретическому воображению классиков марксизма коммунизм рисуется как общество с таким уровнем развития производства, какой и не снился современному им капиталистичесому хозяйству. Общество, в котором не только нет эксплуатации и борьбы за кусок хлеба, но и вообще работы, "диктуемой... внешней целесообразностью" (25, ч. II, 366), то есть чем-либо, помимо внутренней потребности человека трудиться. Самый труд станет при этом совершенно другим (35). Всю его тяжесть возьмут на свои плечи системы сложных, умных машин, которыми людям останется только повелевать. Это будет "царство свободы", в котором основная область приложения человеческих сил "лежит по ту сторону сферы собственно материального производства" (25, ч. II, 387) (36) и в котором многообразные творческие способности, заложенные в природе человека, раскроются и разовьются самым полным и счастливым образом. Словом, от общества, современного Марксу и Ленину, оно должно было отличаться как небо от земли и потому не могло не рассматриваться ими как дело весьма отдаленного будущего, ни одного из элементов которого в сколько-нибудь развитом виде пока еще нет в наличии.
Это, повторяю, с одной стороны. А с другой - знаменитые слова: "Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма" - были сказаны теми же авторами еще в 1848 году. "Коммунистическую революцию" они на протяжении всей своей жизни ждали со дня на день, готовили ее в качестве непосредственной, современной задачи.
Противоречие очевидно. Между "коммунистической революцией" и самим коммунизмом - зияющий разрыв. Тем не менее Маркс и Энгельс, похоже, долго его не замечают-вплоть до 1875 г., когда в "Критике Готской программы" Маркс вводит понятие о двух фазах коммунистического общества. Все, что до сих пор говорилось о коммунизме вообще, трактуется здесь как принадлежность высшей фазы коммунистического способа производства. А наличие низшей фазы - вот, кажется, и разрешение указанного противоречия, заполнение разрыва, исторический мост между близкой "гибелью" капиталистической и отдаленным торжеством коммунистической формации, полным раскрытием ее сущностных свойств.
Увы, так могло казаться только на первый взгляд. Ибо "низшая фаза" - это у Маркса - чуть ли не сплошное белое пятно. Достаточно развернуто и, думается, с высокой долей вероятности прогнозировав некоторые существенные черты отдаленного будущего (хотя и наше время, столетие спустя, еще лишено возможности подтвердить или опровергнуть преобладающую часть этих прогнозов), основоположник марксизма не сказал почти ничего вразумительного о том, как он представляет себе возможное и желательное развитие событий вслед за победоносной пролетарской революцией и самыми первыми мероприятиями так называемого "переходного периода". А то, что проглядывает в сделанных им набросках экономической и политической организации "в первой фазе коммунистического общества", не сулило этому обществу ничего хорошего.
Тут мы подходим ко второму из упомянутых выше противоречий марксовой концепции коммунизма - противоречию между свойственным Марксу и Энгельсу неприятием "казарменного коммунизма" (см. 8, 338; 18, 414) и их же теоретическими представлениями, которые, будучи претворены в жизнь, фактически предопределяли именно такой исход социалистической революции.
В самом деле, поставим перед собою вопрос - нам его намного легче ставить, чем людям, жившим 70 или даже 100 лет назад, ибо уже известен и ответ, - какой иной исторический результат могло иметь вот такое сочетание факторов:
- частная собственность (основа экономической, а значит, и политической независимости ее владельца, будь то миллионер-фабрикант или крестьянин) ликвидируется;
- все производительные силы общества, то есть все фабрики и заводы, весь транспорт, все банки и вся земля, обращаются в собственность государства;
- значение государства тем самым - впредь до его гипотетического "отмирания" в будущем - резко возрастает, ибо оно выступает в таком случае уже не в прежней скромной роли "ночного сторожа", но института (точнее, системы институтов), берущего на себя управление всеми сторонами жизни общества, в том числе всем народным хозяйством, на что до сих пор государство не претендовало ни при каком общественном строе;
- само оно при этом, сломав веками выраставшие институты "буржуазной демократии", сознательно и открыто приобретает характер ничем не ограниченной революционной диктатуры?
Между тем все это не просто важные, но принципиальные и определяющие слагаемые того понимания социалистической революции, которое мы находим в трудах основоположников марксизма. После всего, что процитировано выше, нужны ли подтверждающие выдержки? Ограничусь минимумом - из очень многого, что можно было бы привести.
Упразднение частной собственности: "...Коммунисты могут выразить свою теорию одним положением: уничтожение частной собственности" ("Манифест Коммунистической партии", 4, 438).
Всеобщее огосударствление: "Пролетариат использует свое политическое господство для того, чтобы вырвать у буржуазии шаг за шагом (37) весь капитал, централизовать все орудия производства в руках государства, т. е. пролетариата, организованного как господствующий класс, и возможно более быстро увеличить сумму производительных сил" (там же, 4, 446).
Централизованное государственное управление народным хозяйством:
"...Пролетариат берет общественную власть и обращает силой этой власти ускользающие из рук буржуазии общественные средства производства в собственность всего общества. /.../ Отныне становится возможным общественное производство по заранее обдуманному плану" (19, 229) (38).
Авторитарный, диктаторский характер революционной власти: "Революция есть, несомненно, самая авторитарная вещь, какая только возможна. Революция есть акт, в котором часть населения навязывает свою волю другой части посредством ружей, штыков и пушек, то есть средств чрезвычайно авторитарных. И если победившая партия не хочет потерять плоды своих усилий, она должна удерживать свое господство посредством того страха, который внушает реакционерам ее оружие" (18, 105).
Все это, как говорится, не требует комментариев. Единственное, что в этой связи хотелось бы подчеркнуть: перечисленные программные положения отнюдь не образуют какой-то случайный набор - между ними легко просматривается достаточно жесткое логическое сцепление.
В самом деле. Вы задумали отменить частную собственность; можно ли осуществить это иначе, как опираясь на авторитет "ружей, штыков и пушек"? Нет, понятно, что нельзя. Следовательно, начинать приходится с взятия власти и установления диктатуры пролетариата (что, само собой, означает соответствующее урезывание демократии). И, наоборот, для того, чтобы диктатура пролетариата могла держаться, ее противников необходимо лишить экономической силы, нужно отобрать у них собственность. Простая и ясная взаимозависимость, одно без другого невозможно (а если возможно, то очень ненадолго).
Далее. Как справедливо отмечал Энгельс, "стоит только произвести первую радикальную атаку на частную собственность, и пролетариат будет вынужден (!) идти все дальше, все больше концентрировать в руках государства весь капитал, все сельское хозяйство, всю промышленность, весь транспорт и весь обмен" (4, 333). А сконцентрировав - как вести хозяйство? Совершенно естественно, что в отличие от частного предпринимательства, где все хозяйствуют на свой страх и риск и каждый сам себе голова, единая государственная собственность требует централизованного государственного управления экономикой - в виде единого плана производства в национальном масштабе и столь же единого централизованного распределения как произведенного продукта, так и всех видов ресурсов. Что, в свою очередь, требует соответствующей организации учета и контроля, в которых донэповский Ленин не зря видел суть социалистического преобразования.
И опять-таки: какой характер государственной власти в наибольшей мере отвечает подобной экономической организации? Вполне ясно: диктатура. Централизация хозяйственная и политическая взаимно обусловливают и взаимно усиливают одна другую, да, собственно, они и не существуют раздельно, сливаются воедино.
Ну, а теперь зададимся вопросом, которою ни Маркс, ни Энгельс не только не разрешили, но и не поставили перед собою в сколько-нибудь отчетливом виде: как будет работать означенная система, как будет осуществляться это централизованное государственное управление экономикой? И кто именно будет его осуществлять?
"Общество", "пролетариат, организованный как господствующий класс"? Прекрасно, но это слишком общий ответ. Ибо всякому понятно, что бесчисленные и повседневные вопросы организации и ведения народного хозяйства не могут решаться на некоем общенациональном (или хотя бы общепролетарском), изо дня в день, из года в год продолжающемся митинге. Значит, хочешь не хочешь, вопросами организации будет заниматься не все общество и даже не весь пролетариат, а только его представители, уполномоченные для выполнения организационных функций.
Маркс так и понимает дело, однако, к сожалению, здесь и останавливается, не делает следующего шага в глубь проблемы. А следующий шаг мог бы состоять в уяснении того факта, что упомянутые представители должны быть более или менее постоянными, чтобы они смогли приобрести необходимые знания и опыт, стать специалистами управления. Как в медицине, юриспруденции или в гончарном производстве, тут тоже нужны профессионалы, и, как почти всякая иная деятельность, эта также должна быть определенным образом специализирована и институционализирована. Именно она, и только она, способна заместить регулирующую и стимулирующую роль упраздненного рынка, больше на такую роль претендовать некому.
Но что означает постоянное исполнение одним и тем же кругом институтов и лиц управленческих обязанностей и кто они такие, эти люди, профессионально занимающиеся государственно-управленческой деятельностью? Это - чиновничество, бюрократия, хотя бы и "пролетарская". Социальный слой, существующий в любом обществе и в принципе выполняющий вполне реальные и необходимые функции. Своеобразие социализма состоит в этом отношении "только" в том, что в условиях централизованного управления всем народным хозяйством и всей остальной жизнью общества в исключительном ведении государственной власти (а значит, и бюрократии) оказывается область, в десятки и сотни раз более обширная, чем та, на которую простирает свою власть даже современное капиталистическое государство.
Едва ли нужно объяснять, почему. Все по той же простой причине, что над владельцем фирмы нет никого, над директором же государственного предприятия - трест, главк, министерство, правительство. И может ли быть иначе? Ведь не в силах же правительство страны непосредственно управлять каждым отдельным предприятием, большая часть которых располагается к тому же "далеко от Москвы" (или, например, Лондона, Парижа, Вашингтона, если в согласии с убеждениями классиков марксизма и в соответствующих странах предположить социалистический строй). Значит, управление социалистическим государственным предприятием попросту не может не быть многоступенчатым, многозвенным. А поскольку само предприятие представляет собой достаточно сложный, многогранный организм, то от каждой из сторон его деятельности и организационной структуры - таких, как его производственный план, снабжение оборудованием, сырьем, комплектующими деталями, сбыт продукции, использование, обновление и усовершенствование производственных мощностей, кадры и пр., и пр., - не может не протягиваться вверх еще и своя, также многозвенная, цепочка управленческих связей. И в каждом звене этих связей сидит чиновник. Пусть даже - теоретически - только один, все равно в совокупности их будет целая армия, ибо современное народное хозяйство чрезвычайно разветвлено, отраслей в нем десятки, предприятий же сотни тысяч.
Взятое в целом, все это предопределяет, так сказать, сплошную бюрократизацию страны, требует создания разветвленного, всеохватывающего, строго иерархического аппарата, связанного отношениями команды и исполнения, начальствования и подчинения, которые как раз и составляют подлинные производственные отношения такого общества.
Истинный характер этих отношений проступает в том, как уже говорилось, единственном месте у Маркса, где прямо характеризуется "первая фаза коммунистического общества". И хотя проступает неявно (в том числе, конечно, неявно для самого автора) и речь там идет преимущественно о принципе распределения, здесь, в сущности, "закодирована" вся система общественных отношений, неизбежно складывающаяся в обществе, в котором "производители не обменивают своих продуктов", а государство "не может быть ничем иным, кроме как революционной диктатурой пролетариата".
Перечитаем внимательно это место - уже под другим углом зрения и взяв на себя смелость несколько "достроить" то, что непосредственно заложено в тексте. Как помнит читатель, по мысли Маркса, в таком обществе "индивидуальное рабочее время каждого производителя - это доставленная им часть общего рабочего дня, его доля в нем. Он получает от общества квитанцию в том, что им доставлено такое-то количество труда ... и по этой квитанции он получает из общественных запасов такое количество предметов потребления, на которое затрачено столько же труда".
Самое важное, можно сказать, ключевое слово здесь - дважды повторенный глагол "получает". Почему? Потому что именно в нем и "закодирован" упомянутый тип общественных отношений.
Попытаемся представить себе описанный процесс несколько более детально.
Отметим в первую очередь, что пока "производитель" работает, тратя на эту работу свое "индивидуальное рабочее время", он существует, так сказать, сам по себе, наедине со своим станком (или чертежной доской, или баранкой грузовика и т. п.), но когда дело доходит до оценки и возмещения его трудовых затрат, то по самому смыслу глагола "получает" в этом действии участвуют (по аналогии с термином "юридическое лицо") уже не одно, а два экономических лица, выступающих притом в существенно разных ролях. Первое лицо - это "производитель", работник (назовем его А), тот, кто непосредственно создает те или иные полезности, материальные или духовные, и в удостоверение этого "получает" упомянутую "квитанцию". От кого? Марксом сказано: "От общества". Но тут поставлены на одну доску "лица" явно несопоставимые. Этот А, при всей обобщенности, совершенно конкретен (недаром речь у Маркса идет об "индивидуальном рабочем времени", "индивидуальном трудовом пае"), тогда как его контрагент - понятие коллективное, собирательное. Между тем ведь не все же общество в целом занимается учетом "индивидуального трудового пая" нашего А и выдает ему соответствующую квитанцию. Это точно так же делает какой-то определенный человек (назовем его Б). Может быть, даже не один: кто-то занимается только учетом, кто-то выписывает квитанцию, но это уже неважно, поэтому для простоты примем их за одно лицо.
Вот уже между этими А и Б устанавливается не просто разделение труда, но определенное общественное отношение: один работает, другой оценивает его работу; один создает общественный продукт, другой - выдачей "квитанции" - участвует в его распределении; один "получает", другой соответственно "дает".
Это отношение равных? В идеале, в абстракции - да. А на грешной земле во взаимоотношениях реальных людей, конечно, нет. И это не то неравенство, которое, как предусматривает автор "Критики Готской программы", вытекает из "неравного труда", имеет в своей основе "неравную индивидуальную одаренность", а следовательно, и "неравную работоспособность" разных людей (19, 19). Речь идет о неравенстве именно социальном. Ибо тот, кто оценивает работу (ну, скажем, закрывает наряды), может по самым различным мотивам как завысить, так и занизить свою оценку и тем самым непосредственно повлиять на процесс распределения. Таким образом, благосостояние А (и, значит, он сам) зависит от поведения Б (и, значит, от самого Б), который в этом отношении реально стоит на общественной лестнице ступенькой выше. При полном их формальном равенстве между собою.
Далее. Чтобы "отоварить" (кавычки здесь обязательны, так как экономика уже первой фазы коммунизма мыслится Марксом как нетоварная) свою квитанцию, А отправляется туда, где хранятся "общественные запасы", и там его снова встречает некий Б, выступающий, правда, в несколько иной ипостаси: он ведает уже непосредственно выдачей "предметов потребления" (назовем его Б1|). Ну, и опять-таки у этого Б1 есть кое-какие особые возможности: за одну и ту же квитанцию он может дать предметы получше и похуже, одному А дать, а другому сказать: не завезли, приходите завтра (либо вовсе - после дождичка в четверг). Замена "квитанции" деньгами (в подобных обстоятельствах это неизбежно деньги условные, в значительной мере утратившие свое значение всеобщего эквивалента) ничего в принципе не меняет.
Следовательно, и тут, как и в первом акте распределительного действия, перед нами отношения неравные, отношения односторонней зависимости одного человека от другого. Притом эта зависимость (и возможность произвола) здесь, в сущности, больше, чем при капитализме, где, как мы помним из "Капитала", уровень заработной платы работника определяется в среднем стоимостью рабочей силы определенного качества - фактором меняющимся, но вполне объективным, а ситуация дефицита, ответ "приходите завтра" возможны разве что во время большой войны.
Далее. Если А зависит от Б и Б1, то их собственные трудозатраты (по учету труда многочисленных А, выдаче им квитанций, а затем и предметов потребления) оценивает некто В, и они уже из его рук получают соответствующую квитанцию, а следовательно, точно так же от него зависят. В свою очередь, низовые распределители Б1 получают то, что они должны распределять, от какого-нибудь Б1, который может поступить с ними точно так же, как они сами поступают с А), - одному дать, а другому сказать: срезали фонды. Таким образом, и здесь воспроизводится та же ситуация фактического неравенства: В и В1 стоят на ступеньку выше, чем Б и Б1, а Г и Г1 - еще выше и т. д.
Сколько ступенек у этой лестницы? Их может быть очень много, не меньше, чем букв в нашем алфавите. И поскольку круг лиц, стоящих на каждой следующей по высоте ступеньке, естественно, все более сужается, то в совокупности они образуют этакую пирамиду распределения, верхнюю точку которой занимает некое Я. Оно существует уже в единственном числе и уже само себе выписывает квитанцию либо вовсе обходится без таковой, поскольку обе грани упомянутой пирамиды нераздельно сливаются в нем.
Добавим к сказанному, что, как показала практика, пирамида распределения существует не сама по себе: в условиях, когда "общество регулирует все производство", ей вполне, один к одному, адекватна пирамида государственного управления таким производством. И тут опять-таки повторяется та же схема: А работают, Б указывают, что им делать, сами же, в свою очередь, получают указания от В, те - от Г и т. д., - вплоть до того же Я, над которым нет уже никого и которое совмещает в себе функции главного распределителя и главноуправляющего всем народным хозяйством страны.
Собственно говоря, это даже не две отдельные пирамиды, а две стороны одной общей пирамиды управления производством и распределением в масштабах всего общества, третью сторону которой составляет, в свою очередь, точно такая же пирамида политической власти. В вершине ее, по логике вещей, находится то же самое Я, и в данном отношении также наделенное особыми правами (39). В совокупности же все это образует нечто вполне целостное и законченное. Монолит. Систему.
Скажут: у Маркса ничего этого нет. Правильно, нет. Но если додумать, если слегка конкретизировать то, что сказано им о принципе распределения в условиях первой фазы коммунизма, о централизованно управляемом бестоварном хозяйстве и диктатуре пролетариата, станет очевидно: ничего другого из такого сочетания исходных данных сложиться не могло.
Подобная перспектива, казалось бы, и должна была представиться - по крайней мере как достаточно вероятная и требующая тщательного осмысления - такому мощному аналитическому, последовательно логическому уму, как ум автора "Капитала". Тем не менее он не только сам к этому не приходит, но гневно обрушивается на тех, кто утверждает, что общественные отношения марксистского "государственного социализма" неизбежно окажутся весьма далекими от социального равенства, коммунистического коллективизма и товарищества. В этом смысл той резкой полемики, которую ведет он с Бакуниным, конспектируя книгу последнего "Государственность и анархия". В свете обретенного нами опыта этот старый теоретический диалог выглядит сегодня уже не как опровержение утопии наукой, а скорее как спор двух утопий, каждая из которых по-своему слаба в своей положительной программе, но весьма точно нащупывает уязвимые места другой. Это относится и к бакунинской критике Марксовой концепции пролетарского государства.
Бакунин: Мы уже высказывали наше глубокое отвращение к теории Лассаля и Маркса, рекомендующей работникам если не как последний идеал, то, по крайней мере, как ближайшую главную цель, - основание "народного государства", которое, по их объяснению, будет не что иное, как пролетариат, "возведенный на степень господствующего сословия". /.../ Неужели весь пролетариат будет стоять во главе управления?
Маркс: Неужели, например, в профессиональном союзе весь союз образует свой исполнительный комитет? Неужели на фабрике исчезнет всякое разделение труда и различные функции, из него вытекающие? А при бакунинском построении "снизу вверх" разве все будут "сверху"? Тогда ведь не будет никакого "внизу". /.../
Бакунин: Итак, в результате: управление огромного большинства народных масс привилегированным меньшинством. Но это меньшинство будет состоять из работников (то есть рабочих - Ю.Б.), говорят марксисты. /.../ Да, пожалуй, из бывших работников, но которые, лишь только они сделаются представителями или правителями народа, перестанут быть работниками...
Маркс: Не больше, чем теперь фабрикант, который не перестает быть капиталистом потому, что стал членом муниципального совета.
Бакунин: ...и станут смотреть на всех обыкновенных рабочих с высоты "государственной": они будут представлять уже не народ, а себя и свои "притязания" на управление народом. Тот, кто усомнится в этом, совсем не знаком с природой человека.
Маркс: Если бы г-н Бакунин был знаком хотя бы с положением управляющего рабочей кооперативной фабрикой, то все его бредни о господстве полетели бы к черту. /.../
Бакунин: Марксисты чувствуют это противоречие и, сознавая, что управление ученых (то есть управление, базирующееся на идеях научного социализма.- Ю.Б.), самое тяжелое, обидное и презрительное в мире, будет, несмотря на все демократические формы, фактической диктатурой, - утешаются мыслью, что эта диктатура будет временная и короткая.
Маркс: Non, mon cher! (Нет, мой дорогой! - фр.) Классовое господство рабочих над сопротивляющимися им прослойками старого мира должно длиться до тех пор, пока не будут уничтожены экономические основы существования классов (18, 611-618).
Слабы, слабы возражения Маркса! Сколько-нибудь убедительного ответа Бакунину, доказывающему (разумеется, тоже доопытно, а потому без такой строгой аргументации, оспаривать которую было бы невозможно), что осуществление Марксовых идей прямиком ведет к отвергаемому ими обоими "казарменному коммунизму", он представить не в силах. Вероятно, и в другом прав Бакунин: в том, что сами основоположники марксизма, похоже, смутно чувствуют эту слабость. Не потому ли, столь часто уносясь мыслью в "коммунистическое далеко", они так мало и неохотно думают о ближайшем, социалистическом будущем, то есть о том, за что как революционеры-практики несут непосредственную моральную ответственность. Если не считать приведенного уже в "Коммунистическом манифесте" перечня самых первых революционных преобразований, то это будущее, по-видимому, никак не вытанцовывается в их теоретических представлениях, и они - возможно, бессознательно - уходят от данной темы. А когда уклониться становится трудно, не могут придумать ничего лучшего, как построить модель "низшей фазы" по принципу противопоставления, "отталкивания": от капиталистической реальности, с одной стороны, и от коммунистического идеала - с другой. Научная ценность такой модели, понятно, весьма невысока, а ее практическое значение в основном отрицательно.
На этом можно бы поставить точку. Однако необходимо одно существенное дополнение, относящееся к тому, что можно считать у Маркса своего рода противовесом изложенному выше: то место в работе "Гражданская война во Франции", где он с одобрением перечисляет антибюрократические мероприятия Парижской Коммуны. И хотя это всего лишь страничка в многотомном собрании сочинений основоположников марксизма, ее нельзя оставить без внимания. Во-первых, она-таки есть. Во-вторых, ей придавали особое значение и Энгельс, специально обративший внимание читателя на отмеченное Марксом сознательное стремление Коммуны "обеспечить себя против своих собственных депутатов и чиновников" (22, 199), и Ленин, который в книге "Государство и революция" чуть ли не каждую фразу отсюда возвел в ранг отдельного, самостоятельного принципа социалистической государственности. В-третьих, она имеет самое прямое отношение к нынешней реформе советской политической системы (и аналогичных ей в других социалистических странах), гарантиям демократизации и т. п.
"...Первым декретом Коммуны было уничтожение постоянного войска и замена его вооруженным народом", - отмечает Маркс и продолжает: "Коммуна образовалась из выбранных всеобщим избирательным правом по различным округам Парижа городских гласных. Они были ответственны и в любое время сменяемы. Большинство их состояло, само собой разумеется, из рабочих или признанных представителей рабочего класса. Коммуна должна была быть не парламентарной, а работающей корпорацией, в одно и то же время и законодательствующей и исполняющей законы. Полиция, до сих пор бывшая орудием центрального правительства, была немедленно лишена всех своих политических функций и превращена в ответственный орган Коммуны, сменяемый в любое время. То же самое - чиновники всех остальных отраслей управления. Начиная с членов Коммуны, сверху донизу, общественная служба должна была исполняться за заработную плату рабочего. Всякие привилегии и выдачи денег на представительство высшим государственным чинам исчезли вместе с этими чинами. Общественные должности перестали быть частной собственностью ставленников центрального правительства" (17, 342).
"Итак, - горячо откликается Ленин, - разбитую государственную машину Коммуна заменила как будто бы "только" более полной демократией: уничтожение постоянной армии, полная выборность и сменяемость всех должностных лиц. Но на самом деле это "только" означает гигантскую замену одних учреждений учреждениями принципиально иного рода. /.../ Особенно замечательна в этом отношении подчеркиваемая Марксом мера Коммуны: отмена всяких выдач денег на представительство, ...сведение платы всем должностным лицам в государстве до уровня "заработной платы рабочего". Тут как раз всего нагляднее сказывается перелом - от демократии буржуазной к демократии пролетарской... /.../ Полная выборность, сменяемость в любое время всех без изъятия должностных лиц, сведение их жалованья к обычной "заработной плате рабочего", эти простые и "само собою понятные" демократические мероприятия, объединяя вполне интересы рабочих и большинства крестьян, служат в то же время мостиком, ведущим от капитализма к социализму. Эти мероприятия касаются государственного, чисто политического переустройства общества, но они получают, разумеется, весь свой смысл и значение лишь в связи с... переходом капиталистической частной собственности... в общественную собственность" (40).
Прекрасные слова, еще и еще раз с несомненностью подтверждающие, что и Маркс и Ленин были истинными демократами (на свой пролетарско-классовый лад), что их революционные помыслы были чисты, свободны от какой-либо жажды власти, не говоря уже о чем-либо еще худшем. Поэтому - скажу свое мнение заранее, не углубляясь здесь в тему, требующую большого особого разговора, - когда кто-то сейчас, основываясь на тех или иных (часто вполне реальных) фактах и соображениях, однозначно выводит Сталина из Ленина (а далее и из Маркса), практически их отождествляя, то это ничуть не меньшая историческая неправда, чем жалкие попытки отделить их друг от друга китайской стеной.
Но... если бы ход истории определялся только лозунгами и степенью личной нравственной чистоты провозглашавших их деятелей! Разве, например, девиз "Свобода, равенство и братство!", под которым прошла Великая Французская революция, был хуже? И, однако же, разве реальное ее течение, а тем более исторические результаты определялись этим лозунгом? Нет, они определялись внутренней логикой существования и развития той системы, которую эта революция освободила (вернее, решительно начала освобождать) от феодальных пут.
То же и здесь. Опыт радикально-демократической власти, просуществовавшей два месяца в пределах одного осажденного города, - это еще не опыт. На целую страну, сколько-нибудь длительное время живущую в условиях революционной диктатуры и проведенного ею тотального огосударствления производства, он отнюдь не распространяется. Ибо здесь, также силою вещей, должна была сложиться своя, достаточно целостная система общественных отношений, со своей, объективно, независимо от чьих бы то ни было добрых намерений действующей логикой, по отношению к которой все перечисленное Марксом и с таким энтузиазмом поддержанное Лениным не значило почти что ничего.
В самом деле, если складывается упоминавшаяся многоэтажная, многоступенчатая пирамида, состоящая из учетчиков, надсмотрщиков, распределителей и распорядителей разного ранга - а она не может не складываться сама собой с "переходом капиталистической частной собственности в государственную собственность" и вытекающей отсюда централизацией управления (даже если вопреки законам психологии исключить чью-либо заинтересованность в том, чтобы занять в этой пирамиде местечко повыше и потеплее), - то от чего в подобных обстоятельствах может гарантировать выборность и пр.? Во всяком случае, не больше, чем в современной Марксу буржуазной республике, где, по его саркастическому замечанию, людям предоставлено право "один раз в три или в шесть лет решать, какой член господствующего класса должен представлять и подавлять народ в парламенте" (17, 344).
Выборность, ответственность, сменяемость, отсутствие привилегий и пр.- замечательные вещи, без которых немыслима последовательно проведенная демократия. Но ведь это, повторяю, только лозунги. А кто и как будет претворять их в жизнь, кто и каким образом застрахует от превращения их в "слова", в пустую форму, облекающую в действительности чисто авторитарную по своей сути власть тех, кто окажется "наверху"? Тем более в условиях жесткой диктатуры, волею которой как раз и формируется новая система управления. Что же реально может помешать людям, находящимся у власти и вынужденным отчаянно бороться за ее удержание и укрепление, сначала заменить - в интересах революции, разумеется, - выборность назначением, а сменяемость снизу сменяемостью сверху, создать взамен прежней политической полиции новую, собственную, в дальнейшем же - ну, скажем, с целью закрепления проверенных кадров - пожертвовать до наступления более благоприятных времен и какими-то другими столь же неоспоримыми, но, к сожалению, пока несвоевременными принципами (отказом от привилегий и пр.)? Институты старой буржуазной демократии, пусть урезанной и несовершенной: парламентаризм, независимость суда, свобода печати? Их нет, они сломаны вместе со всей "старой государственной машиной". "Всеобщее вооружение народа"? Но в мирное время и в масштабах большой страны это вообще фантастика, столь же мрачная, сколь и малоэффективная в качестве средства против бюрократизации и инструмента демократического контроля. Ведь не станете же вы, идя, допустим, к управдому с заявлением, что у вас засорилась канализация, прихватывать с собой пистолет, а записываясь на прием к члену правительства, запасаться гранатой...
Что же касается "сведения платы всем (!) должностным лицам в государстве до уровня заработной платы рабочего", то даже если бы они - под дулом пистолета или из высокой сознательности, на которую столь же трудно рассчитывать всерьез, - согласились терпеть подобную уравниловку, как совместить ее с тем принципом распределения по труду, который Маркс и Ленин предусматривали для "первой фазы коммунизма"? Такая же неразрешимая задача.
Таким образом, если в "отрицательном" своем аспекте Марксова программа социалистической революции, будь она осуществлена, означала перерыв, слом естественно-исторического развития человеческого общества, то в "положительном" - наиболее вероятной перспективой имела не что иное, как создание той системы, которую мы сейчас обычно обозначаем не претендующим на научность, но зато общепонятным определением: "сталинская". И никаких реальных противовесов этому в ней не было.
Вот и получается: пока основоположники марксизма выступают в качестве аналитиков и критиков современного им капиталистического строя; пока вскрывают свойственный ему хитрый механизм эксплуатации человека человеком и все, что с этим связано в экономическом, политическом, правовом, нравственно-психологическом облике общества; пока во всех этих многообразных аспектах под демократическим, революционно-критическим углом зрения пишут живую и огненно-яркую публицистическую историю современности; пока (насколько позволял собранный к тому времени эмпирический материал) размышляют о предшествующих этапах человеческой истории и, вдумываясь в общую перспективу ее развития, высказывают свои догадки об отдаленном будущем человечества;
наконец, пока, исходя из осмысления опыта своего века и прежней, в основном европейской, истории (насколько она, повторяю, могла быть им в то время известна) выводят, открывают некоторые общие закономерности исторического процесса (как процесса, прежде всего, развития производительных сил и производственных отношений - в их относительном и подвижном соответствии между собою), - пока они остаются в этих, и без того невероятно широких пределах, перед нами поистине великие умы человечества. С ними можно не соглашаться по тем или иным, даже многим, частным поводам, но в основном, главное, а именно - в последовательном теоретическом осмыслении доступного им опыта мировой истории они могущественны, как никто из их современников. Но стоит им, доведя свою критику капитализма до ее, казалось бы, логического завершения - до идеи пролетарской революции и диктатуры пролетариата, предпринять попытку нарисовать контуры общества, которое должно возникнуть непосредственно на этой основе, как они начинают говорить без обычной чеканной ясности и твердости в голосе, как-то бегло и отрывочно, противоречиво и невнятно. Вместо всегдашних трезвых реалистов мы вдруг видим перед собою утопистов, чей революционный романтизм, как это нередко бывает в истории при его переводе на язык общественной практики, невольно и незаметно для себя обращается в свою реакционную противоположность.
Что за парадоксальная метаморфоза? В свете опыта нашего века разгадка ее уже не представляет большого труда. Это та роковая ошибка в диагнозе, поставленном Марксом и Энгельсом капитализму, о которой уже говорилось выше: они хоронят общественный строй, сотрясаемый экономическими кризисами и социальными конфликтами, но тем не менее жизнеспособный и обретающий возрастающую со временем возможность разрешать эти кризисы и конфликты мирным, эволюционным путем, с выгодой для своего саморазвития и прочности. Они пытаются заменить его строем, для которого нет - и еще по крайней мере столетия не будет - объективно-исторических оснований. Они безуспешно оспаривают ими же провозглашенную истину: "человечество ставит себе всегда только такие задачи, которые оно может разрешить" (13, 7), а теоретик или политик, пытающийся навязать человечеству исполнение задачи, не отвечающей (может быть, еще не отвечающей) объективному ходу вещей, обречен на поражение.

5
В заключение - некоторые соображения о том, как повлияла коренная философско-историческая ошибка Маркса на судьбу самого марксизма. Суть этого воздействия можно, пожалуй, определить одной фразой: вытеснение классического марксизма ревизионизмом, победа реформизма над революционностью.
"Ревизионизм" - одно из самых бранных слов в нашем общественно-политическом словаре, а к отцу ревизионизма, немецкому социал-демократу Эдуарду Бернштейну, вскоре после смерти Энгельса выступившему с критикой ряда основных положений марксизма, нам со школьной скамьи прививалось примерно такое же отношение, какое в описанной Дж. Оруэллом стране "партия" культивирует к своему главному идейному врагу Эммануэлю Голдстейну. Вспомним сцену, когда во время ежедневной "двухминутки ненависти" в телекран, где появляется его отвратительное изображение, служащие Министерства правды с криками "Подлец! Подлец! Подлец!" швыряют что попадается под руку (см. "Новый мир", 1989, № 2, с. 137). В нашей стране не только внешность Бернштейна, но и действительное содержание его сочинений известны лишь редким специалистам, однако "двухминутка ненависти" к нему продолжалась все 70 лет Советской власти. В каталоге Ленинской библиотеки целый ящик заполнен карточками только коллективных монографий под почти (а нередко и полностью) одинаковыми заглавиями "Критика буржуазных и ревизионистских концепций...", и едва ли хотя бы в одной из них обойдено вниманием трижды проклятое бернштейнианство. Сколько сотрудников нашего Министерства правды (то есть академических институтов и вузовских кафедр философии, политэкономии, истории, научного коммунизма и пр.) "остепенялось" и кормилось на этом! Особенно в недавние брежневские годы. когда в качестве заведующего Отделом науки ЦК КПСС советским обществоведением руководил С. П. Трапезников, самолично подававший пример партийной непримиримости к бернштейнианству.
Однако, если, минуя все эти "критики" (разоблачавшие наших идейных противников так, чтобы одновременно "не предоставлять им трибуну"), мы обратимся непосредственно к Бернштейну, то с изумлением обнаружим, что с ним сегодня почти не в чем спорить. Правда, когда он пытается возражать Марксу по некоторым общетеоретическим вопросам, в особенности когда берет под сомнение то, на чем стоит "Капитал", - двойственную природу товара и трудовую теорию стоимости, его попытки явно несостоятельны. Правда и то, что ни как мыслитель, ни как публицист он не идет ни в какое сравнение с оспариваемыми им основоположниками марксизма, что он бывает и эклектичен, и сбивчив, и нестрог в аргументации и что, по-видимому, сам, опасаясь собственной смелости, нередко недоговаривает, а то и впадает в прямое противоречие с самим собою. Но сила его в том, что он - можно сказать, в зародыше - уловил в современном ему капиталистическом обществе совокупность таких явлений и тенденций, которым позднее, порой много десятилетий спустя, суждено будет стать преобладающими и увести почву из-под ног классического революционного марксизма. И не прошел мимо них, и не стал искать компромисс между новыми фактами и старыми выводами марксистской теории.
У меня перед глазами книга Карла Каутского "К критике теории и практики марксизма ("Антибернштейн")", Москва - Петроград, 1923. Впервые опубликованная в том же 1899 году, что и книга Бернштейна "Предпосылки социализма и задачи социал-демократии", книга Каутского имеет двоякий интерес:
давая подробное, с многочисленными и нередко обширными выписками, изложение этого и некоторых других сочинений Бернштейна, она вместе с тем содержит едва ли не исчерпывающую сводку тех фактов и соображений, которые тогда могла им противопоставить ортодоксально-марксистская мысль.
Итак: что же говорит Бернштейн?
Он в целом не отрицает той общей характеристики капитализма, которая дана основоположниками марксизма, но на вопрос, верно ли то, что "концентрация (капиталистического производства.- Ю.Б.) со всеми сопутствующими ей явлениями происходит в указанных Марксом формах", отвечает: "И да, и нет. Оно верно прежде всего в тенденции. Изображенные силы живут и действуют в указанном направлении... Если же картина не соответствует действительности, то это происходит не от ложности, а от неполноты высказанного. Факторы, оказывающие ограничивающее действие на изображенные противоречия, Маркс или совершенно обходит, или, если обсуждает при случае, то позднее, при сводке или противопоставлении указанных фактов, он упускает их, так что социальное действие антагонизмов кажется более сильным и непосредственным, чем оно есть в действительности" (цит. по: "Антибернштейн", с. 97-98).
Восполняя эту "неполноту высказанного" своими учителями, Бернштейн преимущественно и указывает на "факторы, оказывающие ограничивающее действие" на изображенные Марксом противоречия, и это радикально меняет в его глазах всю картину происходящего, определяя существенно иной взгляд на настоящее и будущее капиталистического общества. В противовес убеждению, что неустранимыми спутниками капитализма являются анархия производства и все более разрушительные, все более катастрофические экономические кризисы, постоянно увеличивающаяся пролетаризация трудящихся масс за счет "вымывания средних слоев" и уменьшения численности собственников, сам же пролетариат идет по пути (по крайней мере "относительного") обнищания, Бернштейн утверждает, что "в современном обществе... обнаруживается все растущее вмешательство разума в законы развития, и именно экономического развития... способность руководить экономическим развитием... При этом и здесь общий интерес берет верх над частным, и во всех областях, где это совершается, прекращается (лучше было бы сказать: ограничивается.- Ю.Б.) стихийное действие экономических сил" (там же, с. 9). Констатируя "расширение поля деятельности независимых идеологических и, в особенности, этических факторов", Бернштейн считает, что "благодаря этому причинная связь между технико-экономическим развитием и развитием других социальных элементов становится все менее непосредственной, а вместе с тем первое все более теряет свое влияние на второе" (там же, с. 11, 48). По его наблюдениям, "число собственников не уменьшилось, а увеличилось. Колоссальный рост общественного богатства сопровождается не образованием небольшой и все уменьшающейся кучки магнатов капитала, а увеличением числа капиталистов всех степеней. Средние слои изменяют свой характер, но не исчезают со ступеней общественной лестницы"; "Мы нигде не видим убыли этих последних; напротив, они почти повсюду сильно распространяются. Что отнимается у них сверху, то они пополняют, подкрепляя себя снизу..." (там же, с. 137, 142). В условиях экономической системы, для которой характерно постоянное увеличение "массового производства потребительных благ", никакое сверхпотребление господствующего класса не в состоянии их поглотить: "либо... увеличение благосостояния пролетариата, либо многочисленный средний класс - такова единственная альтернатива, которую допускает непрерывный рост производства" (там же, с. 169-170). Впрочем, по мнению Бернштейна, в действительности имеет место даже не альтернатива, а параллельное развитие обоих процессов, в том числе медленный, но неуклонный рост жизненного уровня рабочего класса. По словам Каутского, признавая, что эксплуатация рабочих капиталистами - "общеизвестное явление", Бернштейн и его единомышленники заявляют: "Да, - все это верно, но тенденция к обнищанию пролетариата - только преходящее явление, присущее зачатному состоянию капиталистического способа производства, но преодолеваемое с течением времени" (там же, с. 185-186) (41).
Убежденный, что в современных ему условиях "движущую силу рабочего движения образует не крайняя материальная нужда, но растущие культурные требования рабочих... и прогрессирующее сознание своего равноправия" (там же, с. 244), Бернштейн, пишет Каутский, "указывает нам на значение кооперации, профессиональных союзов, так называемого "муниципального социализма", "указывает на демократию, которая означает в принципе уничтожение классового господства", "хотя и не означает фактического уничтожения классов" (там же, с. 248, 258, 261). В противоположность коренному убеждению Маркса и Энгельса, "можно, - полагает он, - считать демократию... обозначением такого социального строя, при котором ни один класс не пользуется политическими привилегиями по отношению ко всему обществу" (там же, с. 261). В прямой связи с этим Бернштейн рекомендует "соблюдать до известной степени сдержанность при объявлении войны либерализму". "Правда, - говорит он, - великое либеральное движение нового времени прежде всего принесло выгоду капиталистической буржуазии, и партии, присвоившие себе имя либеральных, были или стали с течением времени простыми защитниками капитализма... Но что касается до либерализма как всемирно-исторического движения, то социализм является не только с хронологической точки зрения, но и по своему духовному содержанию его законным преемником" (там же, с. 265).
Все эти соображения, резюмирует Каутский, приводят Бернштейна к "оптимистическому представлению" о ходе развития буржуазного общества и, соответственно, к мысли о том, что Маркс и Энгельс совершили ошибку "в оценке продолжительности социальной и политической эволюции" капитализма (там же, с. 68). Не отрицая в нем классовой борьбы, он полагает, однако, что эта эволюция ведет не к обострению, а, наоборот, к смягчению социальных антагонизмов, то есть "совсем не следует направлению, указанному Марксом и принятому, вслед за Марксом, в социал-демократических программах" (там же, с. 242). Допуская возможность новых кризисов, он вместе с тем воспринимает удлинение периодов процветания как доказательство способности капиталистического хозяйства к саморегуляции и ставит вопрос: "не стал ли вследствие этого общий промышленный кризис, подобный предыдущим, невероятным по крайней мере в течение более или менее продолжительного времени?" (там же, с. 227). А поскольку именно с таким кризисом марксистская мысль не раз связывала предстоящее крушение буржуазного общества, то и сама эта "теория крушения" вызывает у него по меньшей мере сомнение: "Чтобы считаться "имманентной экономической необходимостью", триумф социализма должен быть обоснован доказательством неизбежности экономического крушения существующего общественного строя. Но такая неизбежность еще не была и не могла быть доказана. Общественное развитие в некоторых пунктах сошло с пути, по которому оно должно было бы направиться, чтобы крушение стало неизбежно по чисто экономическим причинам" (там же, с. 92).
Это не значит, что Бернштейн отрицает возможность социализма или не хочет его осуществления. Но, во-первых, среди необходимых предпосылок социализма он на первое место ставит не "экономическое принуждение", а "свободу воли" людей, "живущих обществами в цивилизованных странах", прошедших длительную школу воспитания в условиях демократии, полагая, что "и в социалистическом движении правовое сознание, стремление к более справедливому общественному строю является по меньшей мере столь же важным и сильным фактором, как материальная необходимость" (там же, с. 92). А поскольку вызревание этих факторов - дело длительное, поскольку "несмотря на большие успехи, которые сделал рабочий класс в интеллектуальном, политическом и экономическом отношении с того момента, когда писали Маркс и Энгельс", его и теперь еще нельзя считать "достаточно развитым, чтобы взять в свои руки политическую власть" (там же, с. 281-282) и "изъять из частных рук руководство сконцентрированными средствами производства" (там же, с. 140), то и социализм для Бернштейна - весьма отдаленная перспектива ("Если бы общество конструировалось. или развивалось согласно прежней доктрине, тогда экономический переворот был бы только вопросом очень короткого времени. Но этого, как мы видели, нет", - там же, с. 19). Во-вторых, его страшит революционный путь перехода к социализму, "революционные народные волнения", стремящиеся "главным образом к разрушению" (там же, с. 71) и безусловно отвращает идея диктатуры пролетариата. Не соглашаясь с тем, что преобразование общества может быть делом только рабочего класса, он, по словам Каутского, ужасается мыслью о классовом господстве пролетариата и ищет в демократии такого средства, которое "принципиально" уничтожает возможность диктаторской власти одного класса над другими, даже если таковой составляет большинство. Признавая "подавление личности обществом" безусловно противным "современному сознанию", он пишет: "Опыт показал, что чем дальше существовали в современном государстве демократические учреждения, тем больше признавались и уважались права меньшинства, а партийная борьба становилась все менее ожесточенной" (там же, с. 263).
Альтернатива разрушительной революционности состоит для Бернштейна в своего рода политике "малых дел", в постепенном изменении общественного уклада в социалистическом направлении, что, в пересказе Каутского, предполагает "медленное, но верное прогрессивное движение по пути демократизма и социальных реформ" (там же, с. 255). Принципиальный реформизм Бернштейна - оборотная ("положительная", программная) сторона его "ревизионизма", естественное продолжение последнего. В этом - смысл и его известного афоризма: "движение - все, конечная цель - ничто", и его настоятельных рекомендаций социал-демократии в интересах успеха ее деятельности превратиться из партии рабочего класса в широкую народную партию "демократически-социалистических реформ" (там же, с. 269, 274, 281 и др.).
Такова была в основных пунктах позиция Бернштейна. Не стану пересказывать, что отвечал ему Каутский. Поскольку моя задача - отнюдь не в том, чтобы предложить свой вариант описания идейной борьбы в марксизме, а лишь в пунктирном обозначении общего направления этой борьбы и в констатации ее современного исхода, ограничусь просьбой к читателю поверить мне на слово (а желающих - удостовериться самолично), что ни одно из приведенных утверждений и сомнений Бернштейна не осталось без немедленной критики и развернутых контраргументов со стороны Каутского, а также Плеханова (еще в 1898 г. одним из первых, давшего бой бернштейнианству), Ленина, да и вообще большинства тогдашней социал-демократии. При этом противники Бернштейна в борьбе с ним опирались не только на авторитет Маркса и Энгельса, но и на собственный анализ обширного новейшего статистического и иного материала.
Однако и бернштейнианство всей этой критикой отнюдь не было убито, и, таким образом, в послемарксовском марксизме совершился первый глубокий теоретический раскол (в России это был раскол с так называемыми "легальным марксизмом" и "экономизмом"). Второй, не менее глубокий раскол, совершившийся вскоре после первого, также имевший международный характер, но раньше всего и с особой резкостью разделивший именно русскую социал-демократию, связан был ближайшим образом с именем Ленина, с появлением того, что принято у нас называть ленинизмом.
Почему я говорю отстраненно: "принято называть"? Потому что этот термин, на мой взгляд, неудачен. Усиленно внедрявшийся Сталиным, уже в год смерти Ленина выпустившим брошюру под названием "Об основах ленинизма", он заключает в себе некую презумпцию того, что Ленин как мыслитель един, что в своем оригинальном содержании его теоретические взгляды (а соответственно и политическая деятельность) представляют собой нечто более или менее целостное. Между тем это не так. Не в том смысле не так, что с течением времени взгляды Ленина развивались, обогащались новыми идеями, - это естественная черта всякой живой целостности. Возражать против термина "ленинизм" меня заставляет одно, но в высшей степени важное обстоятельство, на которое уже не раз обращалось внимание выше, - тот крутой поворот, который вызвал и сопровождал переход к нэпу и который сам Ленин обозначил чрезвычайно вескими словами: "перемена всей точки зрения нашей на социализм". Поворот, конечно, как извне, так и изнутри многим подготовленный, а с другой стороны, ни в какой мере не завершенный, оборванный смертью на самых первых шагах, но тем не менее настолько глубокий и радикальный, что Ленин эпохи "военного коммунизма" и Ленин своих последних работ - это во многом два разных человека, об одних и тех же вещах (ну, допустим, о торговле) высказывавшихся не просто неодинаково, но часто диаметрально противоположным образом. Как же все это обнять одним понятием "ленинизма"? Любопытная вещь: в упомянутой брошюре Сталин ни единым словом не касается указанного поворота.
Вернемся, однако, к вышеназванному второму расколу в марксизме.
Если бернштейнианство было ревизией марксизма и программы социал-демократии (как его партийного выражения) справа, то возглавляемый Лениным большевизм представлял собой отход от социал-демократического "центра" влево. Отход этот, внешним проявлением которого стало размежевание только что оформившейся РСДРП на меньшевиков (отечественный сектор того ортодоксального социал-демократизма, или центризма, который считал себя наиболее прямым престолонаследником марксистского учения и одним из ведущих представителей которого был Каутский) и большевиков (также, вместе с радикальным крылом в западноевропейской социал-демократии, претендовавших на это престолонаследие), обнаружился уже в самом начале XX века и довольно быстро превратил различие между названными течениями во все более непримиримое противоборство. При этом, в то время как "центр", храня верность марксистской классике и нередко с блеском ее защищая, искал в новых фактах действительности главным образом подтверждение старых истин и не предлагал сколько-нибудь существенного "нового слова", большевизм с течением времени все в большей степени приобретал самостоятельное идейное содержание, противостоящее не только бернштейнианству, но и центризму. В наиболее отчетливом виде оно проявилось, как известно, в ленинской концепции социалистической революции.
Не ограничивая свое значение национальными рамками, концепция эта все-таки имела в виду прежде всего Россию, что уже само по себе было более чем нетривиально.
В самом деле, если верно, что любая социалистическая революция, произойди она в прошлом или в нынешнем веке даже в странах капиталистически наиболее развитых, убивает общественный строй развивающийся и перспективный и вынуждена создавать самый базис будущего общества, систему его производственных отношений, то что же тогда сказать о самодержавной России, где капитализм имел за плечами всего полвека, где пролетариат, сосредоточенный в немногих промышленных центрах, составлял незначительное меньшинство населения, а огромное его большинство жило в деревне, лишь начинавшей - правда, все быстрее, особенно благодаря революции 1905 года и столыпинской реформе, - выходить из патриархального состояния? Ни о какой, даже минимальной, зрелости предпосылок для Пролетарской революции, - если понимать их так, как понимали основоположники марксизма: ни экономических (общий уровень развития производительных сил и буржуазных производственных отношений), ни политических (рабочий класс, прошедший достаточно длительную школу классовой борьбы в условиях демократической республики), - в данном случае не приходилось и говорить. Допуская такую возможность, что "русская революция послужит сигналом пролетарской революции на Западе, так что обе они дополнят ДРУГ друга" (19, 305), Маркс и Энгельс имели в виду русскую буржуазную революцию и удивлялись тем, кто мог в обозримый исторический период ждать какой-то другой.
Между тем общий смысл ленинских поправок и добавок к Марксу заключался преимущественно в том, чтобы мотивировать возможность и необходимость социалистической революции именно в такой, именно в этой стране.
Неравномерность экономического и политического развития как "безусловный закон капитализма" (42) и следующий отсюда "непреложный вывод: социализм не может победить одновременно во всех странах" (43), он победит "первоначально в немногих или даже в одной, отдельно взятой капиталистической стране (44), притом необязательно в самой развитой, так как революционная ситуация может в определенных обстоятельствах возникнуть и там, где "нет, как выражаются разные "ученые" господа... объективных экономических предпосылок для социализма" (45);
- характеристика России как страны, где все противоречия империализма, отягощенные неизжитым наследием крепостничества и политической реакцией, оказались особенно обострены, благодаря чему (а также "краху II Интернационала") центр мирового революционного движения переместился в Россию;
- лозунги превращения империалистической войны в гражданскую и непосредственного перерастания русской буржуазно-демократической революции в социалистическую, социальной базой которой является союз рабочего класса с беднейшим крестьянством, а руководящей силой - "партия нового типа", пусть немногочисленная, но монолитная, спаянная единством воли, целеустремленно и решительно действующая, - эти и другие положения Ленина в совокупности своей подводили теоретическую базу под невозможную для Маркса и Энгельса и их ортодоксальных учеников идею немедленной пролетарской революции в России. Вопрос об объективно-исторических предпосылках такой революции как формы перехода от капитализма к коммунизму при этом действительно уходил в тень. Если Бернштейн по сравнению с ортодоксальным марксизмом значительно повышал порог требований, осуществление которых могло сделать указанный переход возможным и оправданным, то Ленин, напротив, резко его понизил.. На первый же план выдвигались вопросы практической осуществимости и условий успеха революционного переворота, совершаемого при благоприятном стечении обстоятельств хорошо организованным, сплоченным, ни перед чем не останавливающимся меньшинством.
Сумеют ли большевики взять, а взявши, удержать государственную власть, сумеют ли они силою этой власти подавить всех своих противников и начать V строительство социалистического общества? - суть проблемы пролетарской революции состояла для Ленина именно в этом и едва ли не только в этом. В противоположность принципиальному реформисту Бернштейну, считавшему революционность злым духом марксизма (см. "Антибернштейн", с. 72) и в отличие от "центристов", которым слова Энгельса: "Маркс был прежде всего революционер" (19,351)- должны были бы казаться полемически односторонними, Ленин был, так сказать, революционер в квадрате. Недаром он вслед за Марксом не раз повторял девиз "мастера революционной тактики Дантона": "смелость, смелость и еще раз смелость!" (46). А в заметках "О нашей революции" говорил: "Помнится, Наполеон писал: "On s'engage et puis... on voit". В вольном русском переводе это значит: "Сначала надо ввязаться в серьезный бой, а там уже видно будет". Вот мы и ввязались сначала в октябре 1917 года в серьезный бой... И в настоящее время уже нет сомнений, что в основном мы одержали победу. Нашим Сухановым (то есть меньшевикам.- Ю.Б.), не говоря уже о правее их стоящих социал-демократах, и не снится, что иначе вообще не могут делаться революции" (47).
Не нужно слишком сильного воображения, чтобы представить себе, что не только бернштейнианцам, но и ортодоксально-марксистскому "центру" эти слова должны были прозвучать прямо-таки как манифест самого крайнего авантюристического революционаризма (48).
Впрочем, к тому моменту, когда писались заметки "О нашей революции", взаимные отношения трех основных течений в марксизме были уже сформированы давно и прочно. Последняя точка в этом отношении была поставлена еще в 1918 году, когда несколько абстрактно звучавший тезис Маркса о диктатуре пролетариата предстал перед европейскими социал-демократами в конкретной ленинской расшифровке - как "власть, опирающаяся непосредственно на насилие, не связанная никакими законами" (49), а главное - в такой "общественной практике", что им оставалось лишь молить бога, чтобы по крайней мере в их цивилизованных странах не наступило что-либо подобное. В тот год автор "Антибернштейна" выпустил брошюру "Диктатура пролетариата", прямо обращенную против большевиков как узурпаторов власти и душителей демократии, и тотчас получил в ответ гневную отповедь Ленина в виде книги "Пролетарская революция и ренегат Каутский". Круг, таким образом, замкнулся. Горький упрек в ренегатстве ("видный марксист, один из "наиболее ярких ортодоксов", пишет книгу, в которой торжественно сжигает все, чему до сих пор поклонялся, и поклоняется всему, что сжигал"), адресованный в свое время Бернштейну Каутским ("Антибернштейн", с. 25), с удесятеренной резкостью брошен был теперь ему самому. Каутский, внушавший Бернштейну, что "лишить марксизм его революционности равносильно лишению его жизни" (там же, с. 72), уже по собственному адресу слышал, что он и ему подобные "из марксизма... выхолащивают его революционную живую душу..." (50). Каутский, характеризовавший эволюцию Бернштейна как превращение марксиста в либерала, буржуазного демократа, имел теперь возможность прочесть о себе как о человеке, который "дошел до виртуозности в... искусстве быть марксистом на словах, лакеем буржуазии на деле" (51). Ну и, разумеется, тоже не остался в долгу.
Кто был более прав в этих спорах - рассудит история. А пока просто констатируем факт: два глубочайших раскола и в результате - три основных течения в марксизме начала XX века, различающихся между собой прежде всего по одному главному признаку - по степени своей революционности, по своему отношению к идее пролетарской революции. А соответственно - и по своему отношению к наследию основоположников марксизма.
Первое - "бернштейнианство" (в разных его национальных и индивидуальных вариациях). Это марксизм минус революция (а тем более диктатура пролетариата), марксизм, освобожденный от своей уже устаревшей, немодной, ограниченной (хотя еще продолжающей оставаться опасной) классовой непримиримости; это исторически наиболее ранняя попытка создать симбиоз марксизма с либерализмом.
Второе - "каутскианство". Это марксизм, свято верный заветам основоположников... "но воин скромный средь мечей". Он теоретически за пролетарскую революцию и при определенном стечении условий не исключает диктатуру пролетариата, но его революционность, уравновешенная парламентаризмом, охлаждена скепсисом в отношении "зрелости предпосылок" и многими другими вполне резонными соображениями, в совокупности сводящимися к щедринскому "надобно погодить".
Третье - "ленинизм" (со сделанной выше оговоркой насчет условности использования этого термина: ленинизм без Ленина того периода, который нам как раз сегодня близок). Это марксизм, целиком сохраняющий, даже в усиленном виде, а главное, претворяющий в жизнь свою изначальную пламенную революционность, но по необходимости делающий это ценой отказа от ряда важнейших постулатов марксистской философии истории. В том числе - и главное - от представления о развитии общества как об объективном естественно-историческом процессе, где социальная революция лишь доделывает работу, уже в основном выполненную предшествующим эволюционным процессом (а не наоборот), где переход от одной общественной формации к другой, в том числе от капитализма к коммунизму, наступает как реализация революционным классом исторически назревшего и неизбежного, а отнюдь не по произволению той или иной радикальной партии, уловившей благоприятный момент для своей дерзкой попытки. То есть хотя это по многим позициям тоже марксизм, но, если вдуматься, настолько далеко ушедший от первооснов учения, что никаким "своеобразием" и никаким "творческим развитием марксистской теории" тут не обойдешься. Поэтому, кстати сказать, мне не кажется оправданным и другой общепринятый у нас термин - "марксизм-ленинизм". По причинам, изложенным выше, он имеет, на мой взгляд, не больше прав на существование, чем, например, "марксизм-бернштейнианство" или "марксизм-маоизм".
Вернемся, однако, к основной нити нашего рассуждения. Неизбежный вопрос: чем объясняются как множественность модификаций марксизма в XX веке, так и почти изначальная удаленность их друг от друга, быстро перешедшая в яростную взаимную борьбу?
Поиски ответа естественно начать с самого марксизма, в первоначальном, классическом его содержании. И тут не нужно никакого специального анализа, чтобы заметить, что при всей своей монолитной целостности это явление весьма многогранное. Революционер сосуществует в Марксе с ученым, и хотя эти начала в целом, в основном питают и усиливают друг друга, их взаимные отношения не полностью бесконфликтны. Остро чувствуя страдания трудящихся масс, бесчеловечие такого порядка вещей, который не только обрекал рабочего человека на пожизненную изнурительную и безнадежную борьбу за существование, но и убивал его личность, превращал в некое сугубо функциональное, "частичное" существо, а по использовании выбрасывал как ненужную ветошь (52), посвящая борьбе с этим порядком все свои душевные силы, Маркс и Энгельс всегда (53) оставались вместе с тем реальными политиками, трезвыми и объективными аналитиками происходящего. Пронеся через всю свою жизнь убеждение в близкой гибели капиталистической формации и даже подчас называя вероятные сроки (54), они, однако же, столь же часто указывали на то, что путь к победе тернист и, быть может, долог (55), и предостерегали рабочий класс от преждевременных, недостаточно подготовленных выступлений (56). Известно, с каким восхищением писал Маркс о Парижской Коммуне как первом опыте социалистической революции, но ему же принадлежит и, например, такое замечание в письме к Ф. Д. Ньювенгейсу (1882): "...Обладая некоторой долей здравого смысла, она могла бы добиться выгодного для всей народной массы компромисса с Версалем, - единственно, что тогда было достижимо" (35, 132). С одной стороны, через все творчество Маркса и Энгельса проходит идея насильственного свержения буржуазного строя. С другой - допущение Маркса, что "Англия является единственной страной, где неизбежная социальная революция может быть осуществлена всецело мирными и легальными средствами" (23, 34) и идущее еще дальше предположение Энгельса (1891): "Можно себе представить, что старое общество могло бы мирно врасти в новое в таких странах, где народное представительство сосредоточивает в своих руках всю власть, где конституционным путем можно сделать все, что угодно, если только имеешь за собой большинство народа: в демократических республиках, как Франция и Америка, в таких монархиях, как Англия, где... династия бессильна против воли народа" (22, 236-237).
Не ясно ли, сколь различными могли быть "продолжения" такой живой, подвижной, диалектически сложной позиции в качественно новых исторических условиях и какую различную расстановку акцентов она в этом смысле не то что допускала, но как бы даже предопределяла?
И все же главное-то, конечно, не в этом. Не в свойствах классического марксизма, каковы бы они ни были, а в свойствах самой действительности конца XIX - первой четверти (трети) XX века. В ее кризисном состоянии, в ее глубокой противоречивости, в одновременном развитии таких социально-экономических тенденций, которые, казалось бы, с равной силой толкали тогдашнее капиталистическое общество в прямо противоположных направлениях. Гигантские концерны, вызванные к жизни новой промышленной революцией (электричество, двигатель внутреннего сгорания, химия), многомиллиардные состояния всяческих Рокфеллеров в вызывающем контрасте с положением трудящихся, из которых, несмотря на сокращение рабочего дня, конвейер и другие потогонные системы организации труда выжимали все жизненные соки, а повышение заработной платы, поднимая до уровня "средних слоев" одних, большинству рабочих и мелких служащих все еще не позволяло оторваться от черты полуголодного прожиточного минимума. Их недовольство, злое отчаяние - бомба, готовая взорваться в любую минуту. Капиталистический мир, на глазах богатея, переживает вместе с тем неустойчивое, двойственное состояние, в равной мере характеризующееся возрастающей возможностью как самостабилизацин и мирного прогресса, так и глобальных революционных потрясений, вероятность которых вдруг оказывается во много раз увеличена бедствиями, принесенными чудовищной по своей нелепости мировой империалистической бойней.
Разумеется, социальная действительность никогда не бывает одноцветна, никогда не укладывается ни в какие схемы. Противоречивость - ее всегдашнее состояние. Но все же при этом в ней обычно можно выделить какую-то доминанту, какую-то достаточно явную для всех равнодействующую противоборствующих общественных сил. Такова была и действительность XIX века, отраженная и теоретически осмысленная в "Капитале", ставшая почвой мировоззрения Маркса и Энгельса, источником их неслабеющей убежденности в правоте своих идей, равно как и быстро расширяющегося влияния последних на демократическую интеллигенцию и рабочий класс. Начало, даже только начало, века, до которого они не дожили, - это было уже совсем другое время. Это был один из тех переломных, кризисных моментов мировой истории, когда доминирующая тенденция (а соответственно и перспектива) общественного развития отнюдь не была очевидна, в том числе и для самых умных, внимательных глаз, не ослепленных партийными страстями. Знаменательно, что именно к 1911 году относятся известные, часто цитируемые слова Ленина о том, что любая социальная концепция может при желании найти себе в подтверждение достаточное число подходящих фактов...
Сказанное, пожалуй, объясняет (лучше сказать, дает направление для объяснения), почему в XX веке марксизм не мог сохранить своей прежней целостности, - не отменяемой ни ее внутренней сложностью, ни наличием у него своих слабых сторон, - не мог не распасться на резко различные и враждующие между собой течения. И почему среди множественности таких течений не оказалось ни одного "настоящего", вполне аутентичного марксистской классике. Наконец, почему между ними довольно долгое время поддерживалось, так сказать, равновесие сил, не позволявшее ни одному из этих стечений одержать решающую победу над остальными.
Десятилетиями шла острейшая "борьба идей". Казалось, враждующие стороны никогда не примирятся, даже не сядут за стол переговоров. Достаточно вспомнить взаимоотношения между II (Социалистическим) и III (Коммунистическим) Интернационалами в 20-е, а особенно в 30-е годы, когда уже это стало вопросом жизни и смерти для тех и других, когда за свою неспособность прийти к компромиссу хотя бы перед лицом фашистской угрозы немецкие коммунисты и социал-демократы вскоре расплатились собственной кровью, а затем и кровью тех народов, на земли которых наступил гитлеровский сапог. Если наши, советские отношения с тем же Гитлером знали и моменты нежной дружбы, то социалисты, социал-демократы на протяжении жизни целого поколения людей оставались для нас не иначе как "социал-предателями" и "прихвостнями буржуазии".
И все же чего только не делает в конце концов неумолимое время!..
Повторяю, я далек от мысли писать историю идейной борьбы в марксизме XX века и потому от "эпохи империализма" позволю себе перешагнуть сразу в наш сегодняшний день, чтобы посмотреть, что же за истекшие полвека произошло в положении основных участников турнира. Речь, понятно, не о лицах. В 1934 г. умер Ленин, в 1932-м - Бернштейн, в 1938-м - Каутский. Речь О судьбе их идей, о тенденциях, которые они представляли.
Бернштейнианство (правое крыло в социал-демократии). Я не без умысла начал эту главу сравнительно подробным изложением позиций Бернштейна. Полагаю, что если непредубежденный читатель заново перелистает ее первые страницы, то согласится с тем, что едва ли не все на них представленное - на сегодняшний взгляд уже просто-напросто общее место. Что сейчас можно этому противопоставить всерьез? Как "ревизионизм" Бернштейна (критика ряда положений Маркса с опорой на некоторые новые тенденции, забрезжившие в тогдашнем капиталистическом обществе), так и его "реформизм" (программа действия, вытекавшая из установки на эволюционное развитие этих тенденций, подталкиваемое борьбой рабочего класса и других демократических сил)- это то, к чему сегодня в той или иной форме пришли все его сколько-нибудь серьезные, умственно честные оппоненты слева. Одни открыто, другие смущаясь и пряча глаза, но все они вернулись к тому, от чего в свое время решительно и даже с отвращением оттолкнулись. Не потому, что оказались менее сильными интеллектуально или нестойкими в борьбе, а потому, что так распорядилось время. По той же причине современные бернштейнианцы, опираясь на успехи особенно послевоенного Запада, пошли гораздо дальше своего учителя и, вероятно, подчас снисходительно критикуют его за половинчатость, излишнюю осторожность. Если так, то это было бы одним из проявлений, увы, обычной несправедливости младших поколений к старшим: ведь, решаясь поставить под сомнение некоторые из своих прежних убеждений, Бернштейн видел перед собою мир, еще как земля от неба далекий от нынешнего.
Каутскианство, а точнее, вся остальная часть социал-демократии, ее большинство. За 90 лет после выхода "Антибернштейна" и особенно за последние 40-50 лет оно становилось все терпимее к своему изначальному противнику, все более сближалось с ним, уступая ему одну позицию за другой. Его ортодоксально-марксистская революционность становилась с течением времени все более ритуальной, словесной, постепенно вытесняясь оппортунизмом, как - в зачаточном виде - определил эту тенденцию еще Энгельс (см. 22, 237). Тезисы о пролетарской революции и диктатуре пролетариата довольно долго держались в программных документах социал-демократии, но все больше как дань священной традиции, а не как реальный ориентир в повседневной политической деятельности. Претворение их в жизнь по вполне почтенным соображениям политического реализма откладывалось на все более отдаленное будущее. А со временем они и вовсе выпали из социал-демократических программ, перешли на положение сначала "забытых слов марксизма" (Ленин), а затем и вовсе таких, которыми не принято пользоваться в хорошем обществе. Реально же как в программных установках, так и в практической деятельности (в том числе все чаще в качестве правящей партии, формирующей правительство либо входящей в правительственную коалицию) социал-демократия в возрастающей степени превращалась из партии рабочего класса в общедемократическую (обычно левоцентристскую) партию, из партии революционных преобразований в партию постепенных и умеренных социальных реформ.
Конечно, в каждой стране подобные превращения совершались в разные сроки и в несколько различных формах, где с большей, где с меньшей внутренней борьбой, но направление процесса и его результаты повсеместно были примерно одинаковыми, а суть его можно определить одним словом: "бернштейнизация". К настоящему времени этот процесс в развитых странах давно уже завершился. 60 лет тому назад, когда Ленин писал, что "ренегат Бернштейн оказался щенком по сравнению с ренегатом Каутским", который совершил "такое полное отречение от марксизма, что... далеко опередил Бернштейна" (57), - это было, конечно, сказано в ярости и представляло собой явное полемическое преувеличение, рассчитанное лишь на то, чтобы побольнее задеть противника. Но столь же очевидно, что нынешние "каутскианцы" (имея в виду теперешний социал-демократический "центр") в громадной степени больше бернштейнианцы, чем сам Бернштейн.
"Ленинизм" ("марксизм-ленинизм"), официальная идеология социалистических стран, а также коммунистических партий в капиталистическом мире. Он, как известно, дольше всего противился искушениям не только бернштейнианства, но и социал-демократизма вообще, вел с ними чуть ли не столетнюю войну, в ходе которой не раз объявлял о своей победе. Так, в статье "Международный характер Октябрьской революции", написанной к десятилетию Октября, Сталин торжественно провозглашал: "Отныне единственным носителем и оплотом марксизма является ленинизм, коммунизм. /.../ Нынешний социал-демократизм есть идейная опора капитализма. /.../ Невозможно покончить с капитализмом, не покончив с социал-демократизмом в рабочем движении. Поэтому эра умирания капитализма является вместе с тем эрой умирания социал-демократизма в рабочем движении. Великое значение Октябрьской революции состоит, между прочим, в том, что она знаменует собой неизбежную победу ленинизма над социал-демократизмом в мировом рабочем движении. Эра господства II Интернационала и социал-демократизма в рабочем движении кончилась. Наступила эра господства ленинизма и III Интернационала" (58).
Увы, товарищу Сталину гораздо лучше удавалось "покончить" с людьми, чем с эрами. Все получилось совсем не так, как он указал. "Эра умирания капитализма", а вместе с ней и "эра умирания социал-демократизма в рабочем движении" по крайней мере сильно затянулись, и ничто нынче не свидетельствует о близости их конца. Зато "эра господства (I) ленинизма" (не говоря уже о III Интернационале, просуществовавшем после этого всего 16 лет) оказалась намного короче. В этой связи стоит вспомнить еще одно сталинское изречение; теперь уже обычно без имени автора, оно имеет хождение и поныне: "Ленинизм есть марксизм эпохи империализма и пролетарской революции" (59). Связав ленинизм с "эпохой империализма и пролетарской революции", - а она оказалась как раз недолгой, - Сталин, сам того не желая, обозначил не только "нижнюю", но и "верхнюю" временную границу непосредственной исторической значимости ленинизма (напомню: ленинизма в его толковании, ленинизма без нэпа), его временный, преходящий характер.
В самом деле, что наблюдаем мы сегодня, прежде всего в капиталистическом мире? Какое уж там "господство"! Неуклонное падение значимости коммунистических партий - даже там, где еще лет двадцать назад они могли претендовать на вхождение в правительство (Франция, Италия)- В подавляющем же большинстве стран это и вовсе маленькие группки, мало кому известные, не оказывающие почти никакого влияния на общественную жизнь. Но это все же внешняя сторона дела. А внутренняя состоит в том, что в условиях западного "богатого общества" и коммунистическим партиям не осталось ничего другого, как вслед за социалистическими постепенно превратиться из классовых, пролетарских, революционных в партии "демократического социализма", демократических социальных реформ, отличающиеся от партий Социнтерна лишь несколько более радикальной окраской.
Выражением такого превращения явилось выпадение из все большего числа партийных программ святая святых "марксизма-ленинизма" - лозунга диктатуры пролетариата, а также идея никоим образом не насильственной социалистической революции, не предполагающей ни отмены частной собственности, ни ломки институтов "буржуазной демократии" - практически ничего, кроме расширения государственного сектора, более активной социальной политики, более энергичных антимонополистических мероприятий. В 60-е годы, когда эта тенденция была еще внове, его окрестили словом "еврокоммунизм" (в нашей печати писавшимся только в кавычках), как бы подчеркивая тем самым его сугубо локальный характер. Рассуждали, видимо, так: ну что ж, вошла, дескать, им в голову некая блажь, как вошла, так и выйдет, проявим терпение. Блажь, однако, получила все большее распространение; реформизм постепенно стал в коммунистических партиях (о "коммунистическом движении" сейчас уже почти не упоминают) нормой, так что сегодня "средний" западный коммунист - это человек по крайней мере не более радикальный, чем "средний" же социал-демократ полвека назад и чем тот же Бернштейн в 1899 году.
Таким образом, вместо обещанного Сталиным "господства" ленинизма и базировавшегося на нем коммунистического движения мы повсеместно наблюдаем глубокий кризис этого движения, его "социал-демократизацию", "бернштейннизацию". Разумеется, еще с сохранением между коммунистическими и социалистическими партиями известной дистанции - как в отношении тех и Других к Марксу и Ленину, так и в политической тактике, - но не более того.
Ну а официальный ленинизм социалистических стран? Может быть, хотя бы он продолжает оставаться "оплотом марксизма"? Куда там! Возведенный в ранг официальной идеологии, не подлежащей не то что критике - самым лояльным и осторожным сомнениям, он пережил худшее, что ему могло угрожать. Не просто "выхолащивание" и "засилье догматизма", как стали говорить с некоторых времен. Полностью утратив свою духовную самостоятельность, он превращен был в лакея, идеологически обслуживающего (и, конечно, во всем оправдывающего) антинародный диктаторский режим, начисто освобожденного своим господином как от мысли, так и от совести. Воистину, это было хуже, чем смерть. А когда ему наконец позволили выйти из этого жалкого состояния, то первыми же его словами стали "конкуренция", "допущение частной собственности", "правовое государство", "парламент", "стачечный комитет", "многопартийность", "приоритет общечеловеческих ценностей над классовыми" и т. д. и т. п. Словом, весь лексикон трижды проклятого "демократического социализма", в порядке дискуссии с которым в Венгрии в 1956-м и в Чехословакии в 1968 году пришлось пускать в ход наши танки, в Польше в 1980 году вводить военное положение, а в Китае в 1989 году расстреливать студентов. И который тем не менее с силой, травы лезет и лезет из всех пор "социалистической системы". Что делать! Гони природу в дверь - она войдет в окно. Объективный ход вещей сильнее любых благих намерений, любых обетов, запретов и заклинаний. В этом смысле XX век лишь подтвердил правоту Маркса. От Нью-Йорка до Токио, от Стокгольма до Мадрида и от Будапешта до Москвы мы все теперь, с теми или иными оттенками, социал-реформисты, а значит, в известном смысле все берн-штейнианцы. Притом это почти в равной степени относится не только к тем, кто когда-то был левее Бернштейна, но - и правее его. Ибо и сегодняшний христианский демократ или английский консерватор, если они ориентированы на реальную и ответственную социальную политику, не могут не быть в своем роде социал-реформистами. Совершенно независимо от того, как они относятся к идеям "демократического социализма" и говорит ли им что-нибудь имя Эдуарда Бернштейна.
Просто-напросто таков дух времени. Таков современный мир.

Итак, старый марксизм принадлежит истории, уже далеко от нас отошедшей. Возможен ли новый, обновленный марксизм?
Для многих тут нет и вопроса. Разве и в настоящее время миллионы людей не считают себя марксистами, и в то же время разве они обязательно догматики? Разве не внесли они в свои марксистские представления большее или меньшее число существенных коррективов? Кто от Вебера и Белла, кто от Вл.Соловьева и Бердяева - вариаций много, на любой вкус. И не эти ли люди составляют сейчас интеллектуальную элиту марксистской мысли?
Да, конечно. Однако я полагаю, что в свете изложенного существуют веские основания усомниться в качестве их марксизма. Они не догматики, это верно, но они эклектики. Более или менее беззаботно они соединяют в своих головах, сочинениях, а порой и в руководящих речах вещи, логически взаимоисключающие: обрывки действительно марксистских представлений с тем, что к марксизму не только не имеет ровно никакого отношения, но находится в прямом противоречии с ним. И не дают себе серьезного труда как-то примирить эти противоречия, сопрячь надерганное оттуда и отсюда в рамках какой-то новой духовной целостности.
Ибо плох или хорош марксизм, но он целостен. Он не машина, в которой можно оставить одни, хорошо работающие части, а другие, устаревшие, отвинтить, заменить улучшенными, современными и ехать на ней дальше. Марксизм нельзя освободить от таких невыгодных на сегодняшний взгляд "деталей", как убеждение в близкой гибели капиталистического строя в результате неразрешимого обострения его коренных экономических и социальных противоречий, как классовый подход при рассмотрении любых общественных явлений, как идеи социалистической революции и диктатуры пролетариата, - освободить и при этом считать, что имеешь дело все-таки с марксизмом. Ведь это примерно то же самое, как, освободив человека от сердца, легких и печени, продолжать как ни в чем не бывало обращаться к нему за советами и указаниями.
Конечно, позиция эклектика - всегда самая выигрышная и подчас весьма респектабельная, но по бесплодности своей она ничуть не уступает самому замшелому догматизму. Те, кто сегодня выступает от имени "современного марксизма" ("современного марксизма-ленинизма" тож), либо морочат нам голову, либо в лучшем случае сами не ведают, что творят. Ибо "современный марксизм" - это жареный лед.
Всякому овощу свое время. Марксизм - продукт своего времени, и с этим ничего нельзя поделать. Никакая даже самая глубокая социальная теория, родившаяся полтора столетия тому назад, не может служить "руководством к действию" в обстоятельствах, изменившихся столь сильно, что в пору - в другом, не предвиденном Марксом смысле - вспомнить его слова насчет предыстории и истории человеческого рода. Либо уж это, вправду, должна быть тогда не просто теория, а нечто вроде религии, некая, по его же словам, "универсальная отмычка в виде какой-нибудь общей историко-философской теории, наивысшая добродетель которой состоит в ее надысторичности" (19, 121)...
Значит ли все это, что марксизм уже сыграл свою роль и больше не нужен? Мне представляется, что думать так было бы не меньшим заблуждением, чем жить с головой, повернутой назад либо набитой кашей из Маркса и Вебера, Бердяева и Конст. Леонтьева. Просто надо взглянуть на него совершенно по-иному. Ленин перед смертью сказал о необходимости "перемены всей точки зрения нашей на социализм". Примерно такая же по глубине перемена нужна нам сегодня в отношении к марксизму. Суть ее - перестать относиться к нему, во-первых, как к истине в последней инстанции, во-вторых, как к явлению современной жизни, перестать видеть в нем "идеологию современности". И тогда все сразу станет на свои места: и марксизм (в открытом, корректном, сближающем диалоге с любыми другими общественно-историческими идеями и теориями) еще послужит человечеству, и для ревизионизма, между прочим, исчезнет всякая почва.
Сейчас мы все (включая и тех, кто не подозревает об этом) ревизионисты в большой мере поневоле только потому, что в качестве вечных истин нам и через сто лет после смерти Маркса продолжают навязывать то, что отчасти успело устареть уже в эпоху Бернштейна. Стоит вернуть марксизм в его реальные временные рамки, стоит из разряда господствующей идеологии и "руководства к действию" "переквалифицировать" его в теоретическое обобщение исторически ограниченного социального опыта прошлого и начала нынешнего века, как тотчас на свете не останется ни одного ревизиониста.
Это не значит, что марксизм перестанут критиковать. Напротив, можно надеяться на то, что критическое осмысление марксизма в его взаимоотношениях с меняющейся действительностью поднимется на более высокую ступень, станет более глубоким, системным, историчным, конструктивным. Но поскольку это будет уже не война, а именно критика, смысл и тон ее станут совершенно другими. А главное, при таком изменении взгляда и самый марксизм сразу же повернется к нам не столько слабыми, сколько сильными своими сторонами.
Действительно, многое зависит от взгляда. Перемените угол зрения, посмотрите на Маркса и Ленина не как на окаменевшее в своем величии "начальство", которому можно только отдавать честь и кланяться, а как на людей, которые жили когда-то в ином, уже далеком от нас и не без усилия понимаемом нами мире и умерли раньше, чем большинство из нас появилось на свет, - можно предположить, что в таком случае их заблуждения покажутся вам хотя бы отчасти извинительными, а их обретениям и прозрениям вы сами по доброй воле дадите справедливо высокую цену. Иными словами, вместо "ахиллесовой пяты", сейчас поневоле приковывающей ваше повышенное внимание, вы в полный рост увидите самого Ахиллеса - самого могучего из героев Гомера.
Скажут, пожалуй: это будет мертвый Ахиллес.
Да, разумеется. Но, во-первых, мертвый не становится живым оттого, что мы условимся не считать его мертвым. А во-вторых, не мертвы ли, например, и Толстой, Достоевский, Шекспир, Гете, Кант? Разве их мысль, их гений, их значение для нашего духовного существования умерли вместе с ними? Стоит марксизму сбросить мундир официальной идеологии, давно уже истлевший на его плечах, как он станет интересен сам по себе, а не для стола под красной материей и не для зачетной книжки. В самом деле, разве не интересно сейчас в свете опыта нашего века (опыта "реального социализма" в том числе) заново и всерьез обдумать такие, например, "истматовские" темы, как соотношение общественного бытия и общественного сознания, базиса и надстройки, личности и общества, стихийности и сознательности, исторической необходимости и свободы, - тем более, что в каждой из них, если слегка копнуть, гнездится нечто остро актуальное для сегодняшнего дня, для судеб той же перестройки, например.
А возьмите столь жгучую сегодня проблему национальных отношений и свободно, не робея перед Владимиром Ильичом, не теряясь перед категоричностью его суждений, взвесьте как сильные, так и слабые стороны его позиции в этом вопросе. Его лозунг "права наций на самоопределение", его яростная борьба против великодержавного шовинизма как основа демократических взаимоотношений в многонациональном государстве покажутся вам, пожалуй, более "перестроечными", чем многое из того, что предлагается сегодня, а с другой стороны, решительное неприятие им лозунга "культурно-национальной автономии", возможно, вызовет большие споры. То же и с нэпом. Противоречивость этой наиболее светлой страницы советской истории, противоречивость самих ленинских работ, относящихся к этому, последнему и лучшему, периоду его политической биографии, - как непосредственно важно для наших ближайших перспектив обсудить их совершенно свободно, не ежась заранее от обвинения, что посягаешь на святыню. И опять-таки как интересно!
Те, кто противится десакрализации фигур Маркса, Энгельса, Ленина, заботятся не о них, а единственно о самих себе. О своих нынешних постах и завтрашних пенсиях, о привычном комфорте своего существования. И это как раз тот случай, когда усердие жрецов лишь разрушает веру в бога. Официальное почитание классиков марксизма, тем большее, чем дальше многие из их идей расходились с действительным ходом истории, совершало с ними то, чего не пожелаешь и лютому врагу: убивало их вторично. Напротив, сойдя с пьедесталов, они обретают способность вновь реально войти в нашу жизнь. Не в качестве непогрешимых учителей или - еще меньше - "наших современников", как принято льстить выдающимся покойникам (возможно, и не захотевшим бы принять подобной чести), но в качестве полномочных, хотя и не единственных, представителей именно своего времени, чей опыт - и по сходству, и по контрасту с нашим собственным - весьма ценен для наших сегодняшних размышлений и выбора, для выработки действительно современного миропонимания.
Какие очертания оно примет - этого, пожалуй, сегодня не скажет никто. Можно лишь предполагать, что в противоположность прежней непримиримости люди постепенно научатся видеть в добросовестном инакомыслящем не врага, а партнера, что, признавая естественным и полезным плюрализм мнений, будут в каждом из них, даже самом экстравагантном, искать присущую ему крупицу истины, то есть человечности. И пытаться сближать, сращивать эти крупицы между собою. Иными словами, основанное на широко понятом критерии человечности, современное миропонимание будет, мне кажется, в возрастающей степени включать в себя сознательное стремление к синтезу, в равной мере далекое как от сектантской односторонности, так и от эклектического смешения всего и вся. Признаки такого стремления, подкрепляемого и стимулируемого объективным ходом вещей, все отчетливее прорисовываются в наше время. Если это предположение верно, то можно надеяться, что складывающееся современное миропонимание, не будучи ни исключительно, ни хотя бы доминантно марксистским, не сможет не вобрать в себя многого из марксистской традиции - на равных правах с тем, что дали или дадут другие течения человеческой мысли.
Так или иначе, каждая новая эпоха вырабатывает свое, адекватное ей миропонимание заново и самостоятельно. Нынешняя - тоже. Как и отдельный человек, она имеет право сказать словами Твардовского:

Все я приму поученья, внушенья,
Все наставленья в дорогу возьму.
Только за мной остается решенье,
Что не принять за меня никому.

Да, да, надо думать и решать самим. Хватит строить наше настоящее и будущее на формулах столетней давности, хватит прятаться за спину классиков марксизма, равно как и перекладывать на них всю ответственность за нашу судьбу. Они в ней изрядно поучаствовали, это верно, но все же, что ни говори, их давным-давно нет на свете. Так что главная-то ответственность нынче не на них, а на нас с вами. В особенности на тех, кто сегодня у власти. Применительно к нашей стране, это ответственность и за Афганистан, и за Чернобыль, и за неспособность преодолеть прогрессирующий хозяйственный развал, и за эпидемию межнациональных страстей, и за попытки обуздать процесс демократизации - единственную надежду нашего общества.
Конечно, удобно и покойно с новыми словами на устах, но вполне по-старому, как и десять, и двадцать, и пятьдесят лет назад, сидеть за упомянутыми красными столами на фоне высокой мраморной фигуры с протянутой рукой л словно бы у нее под защитой. Однако если и дальше намерены мы находиться в таком положении, то как бы не превратилась она в ту статую Командора, вместе с которой мы все, и теперь уже окончательно, провалимся в тартарары.


продолжение -"Выход из кризиса: инвентаризация иллюзий"


Примечания:
1 Введение к нему под названием "Изжить Сталина!" напечатано в сборнике "Суровая драма народа" (М., Политиздат, 1989).
2 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 13, с. 6-8. Все дальнейшие ссылки - на это издание даются в тексте - указанием тома (первая цифра) и страницы.
3 См.. например, сборники "Проблемы истории докапиталистических обществ", М.. 1968; "Историческая наука и некоторые проблемы современности", М., 1968; "Философские проблемы исторической науки", М., 1969.
4 Прошу прощения за то, что краткости ради пользуюсь понятиями "феодализм", "капитализм", "буржуазная революция" и т. д. так, словно они существовали всегда, а не были трудными и важными завоеваниями по большей части именно тогдашней же социально-теоретической мысли, марксистской в особенности.
5 "...Коммунизм был столь необходимым следствием неогегельянской философии, что никакое противодействие не могло помешать его развитию..." (1, 539).
6 2 См., например, 1, 525.
7 "Производство, которое ведется отдельным предпринимателем... все больше и больше становится исключением" (22, 234), а его управленческие функции "выполняются теперь наемными служащими" (18. 222), то есть менеджерами.
8 В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 27, С. 422, 424.
9 Там же, с. 387.
10 Там же. т. 30, с. 13.
11 В. И. Ленин. Поли. собр. соч., т. 41, с. 108.
12 "Нужно ли особое глубокомыслие, чтобы понять, что вместе с условиями жизни людей, с их общественными отношениями... изменяются также и их представления, взгляды и понятия - одним словом, их сознание?" (4, 445).О том. кто является автором этой формулы, советская общественно-политическая литература хранит загадочное молчание, заставляя читателя предполагать: наверное, Маркс, или Энгельс, или Ленин? Но ни у того, ни у другого, ни у третьего такой формулы нет, как нет вообще никакой попытки соединить коммунистическое "каждый по способностям" с социалистическим "распределением продуктов по мере работы каждого" (В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 31, с. 179). Насколько мне известно, упомянутая формула впервые появилась на свет в апреле 1932 г., когда была опубликована состоявшаяся четырьмя месяцами раньше беседа Сталина с немецким писателем Эмилем Людвигом. "От каждого по его способностям, каждому по его труду" - такова марксистская формула социализма, т. е. формула первой стадии коммунизма..." - сказал в этой беседе Сталин (Соч., т. 13, с. 118). И воздержался от каких-либо комментариев как к совершенному им тем самым объединению лозунгов, которые прежде адресовались марксистами двум разным "стадиям коммунизма", так и к малозаметному, но весьма знаменательному изменению грамматической формы: у Маркса - "каждый по способностям" (то есть каждый трудится по способностям), у Сталина- "от каждого по его способностям" (то есть от него требуют, от него его труд по способностям кто-то - общество, государство? - хочет получить, взять); в первом случае это лозунг свободного труда, во втором - обязанность, почти повинность. На протяжении 30-х годов Сталин еще не раз, закрепляя свою формулу в официальной идеологии и в сознании масс. ее повторит, в том числе на XVII съезде партии в докладе о проекте Конституции СССР (и в ее тексте), наконец, в "Кратком курсе истории ВКП(б)". Чеканные слова Вождя навечно утверждались на фронтоне "светлого здания социализма", построенного под его руководством.
13 И. Сталин. Экономические проблемы социализма в СССР. М., 1&52, С. 40.
14 "Правда", 1989, 8 мая.
15 В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 27, с. 398-397.
16 "Уничтожение конкуренции, как борьбы, связанной только с рынком производителей. нисколько не уничтожает значения соревнования, - напротив, именно уничтожение товарного производства и капитализма откроет дорогу возможности организовать соревнование в его не зверских, а. человеческих формах" (В; И. Ленин. Полн. собр. соч.. т. 36. с. 150-151).
17 Там же. т. 38, с. 89.
18 Там же, т. 45, с. 376.
19 "Чем больше расширяется разделение труда и применение машин, тем более увеличивается конкуренция между рабочими, тем более уменьшается их заработная плата" (6, 458).
20 В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 33, с 87-90.
21 Там же, с. 99, 102.
22 В. И. Ленин. Полн. собр. соч.. т. 30, с. 128.
23 С. Меньшиков. Экономическая структура социализма: - что впереди? ("Новый мир", 1989. № 3. с. 193).
24 Чтобы это сравнение не слишком уязвляло нашу национальную гордость, оговорюсь, что реальный жизненный уровень не только главы нашего государства, но весьма широкого круга лиц, принадлежащих к партийно-государственному руководству. отнюдь не определяется только их заработной платой и, можно надеяться, вполне сопоставим с лучшими американскими образцами. Полезный, хотя далеко не исчерпывающий материал для подобных сопоставлений дает статья кандидата экономических наук А. Зайченко "Имущественное неравенство" ("Аргументы и факты", 1989, № 27).
25 Пользуясь в этом месте некоторыми формулировками из своей статьи "Добролюбов сегодня" ("Октябрь", 1986, № 2), позволю себе заодно указать на нее как на опыт приложения высказываемых здесь соображений к конкретному материалу отечественной истории.
26Например, в написанном Марксом и Энгельсом "Обращении Центрального комитета к Союзу коммунистов": "...Рабочие не должны дать обманывать себя фразами демократов, например, о том, что это, дескать, раскалывает демократическую партию и дает реакции возможности победы"; "Они не должны давать вводить себя в заблуждение демократической болтовней о свободе общин, о самоуправлении и т. д."; рекомендуется "принудить демократов вторгаться по возможности в наибольшее количество областей существующего общественного строя, нарушать его нормальный ход, компрометировать самих себя..." (7, 265, 266, 267).
27 "Отношение революционной рабочей партии к мелкобуржуазной демократии таково: она идет вместе с ней против той фракции, к низвержению которой рабочая партия стремится; она выступает против нее во всех случаях, когда мелкобуржуазная демократия хочет упрочить свое положение в своих собственных интересах" (7, 260).
"Очевидно, не наше дело непосредственно подготовлять движение, не являющееся движением именно того класса, который мы представляем. Если радикалы и республиканцы считают, что настал момент выходить на улицу, пусть они и дают простор своему порыву. /.../ Если мы обязаны поддерживать всякое действительно народное движение, то мы обязаны также не жертвовать понапрасну только что сформировавшимся ядром нашей пролетарской партии и не допускать, чтобы пролетариат истреблялся в бесплодных местных мятежах. Напротив, если движение окажется действительно национальным, то наши люди займут свое место в нем раньше, чем к ним обратятся с призывом... Но в таком случае следует уяснить себе, и мы должны об этом заявить открыто, что мы принимаем участие как независимая партия, временно находящаяся в союзе с радикалами и республиканцами, но в корне отличная от них; что мы не питаем никаких иллюзий относительно результата борьбы в случае победы; что этот результат... явится для нас только одним из достигнутых этапов, лишь новой операционной базой для дальнейших завоеваний; что в самый день победы наши пути разойдутся..." (22, 459-4601.
Число подобных заявлений легко умножить.
28 В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 6. с. 22.
29 "Всегда" - это слово в аналогичном контексте встречается у Ленина многократно. Еще пример: "Буржуазная демократия, ценность которой для воспитания пролетариата и обучения его к борьбе бесспорна, всегда узка, лицемерна, лжива, фальшива, всегда остается демократией для богатых, обманом для бедных" (Полн собр. соч.. т 37, с. 104).
30 Ленин; "Нас, представителей Советской власти... постоянно упрекают в том, что мы нарушили демократию, и в доказательство этого обвинения выдвигают тот факт, что Советская власть разогнала учредилку. Мы отвечаем на эти обвинения обыкновенно так: той демократии и той учредилке, которые возникли при существовании частной собственности...- такой демократии мы цены не придаем" (там же, т. 39. с. 200).
31 Благо и у классиков марксизма, если очень поискать, можно найти подходящие высказывания (например: "По принципу своему коммунизм стоит выше вражды между буржуазией и пролетариатом..." - Энгельс, 1845 г.-2, 516).
32 Любопытный материал на эту тему, еще одна иллюстрация к тому, насколько изменился западный мир по сравнению с тем временем, когда Ленин писал о смене свободной конкуренции капиталистическими монополиями (см. Полн. собр. соч., т. 27. с. 320 и мн. др.), а заодно и к тому, каковы нынче взаимоотношения между трудом и капиталом, содержится в статье Б. Коновалова "Средство против монополизма" ("Известия", 1989. 12 мая, № 132).
33 Видели бы они, как карикатурно сбылось их пророчество в наших ежегодных выездах "на картошку" и пр.
34 Основоположники марксизма много и ярко писали об этом. Один пример: "Новое буржуазное общество, покоящееся на... изменившемся способе производства, должно было захватить и... политическую власть, вся организация которой возникла на почве совершенно иных материальных общественных отношений. Отсюда и революция. Революция была, таким образом, направлена... против сословного представительства, которое представляло общественный порядок, давно уже уничтоженный современной промышленностью, или, самое большее, надменные обломки сословий, с каждым днем все более обгоняемых, оттесняемых, разрушаемых буржуазным обществом" (6. 258-259).
35 Настолько, что в ранних работах Маркс и Энгельс порой говорят о том, что победившие пролетарии, "чтобы отстоять себя как личности... должны уничтожить труд" (3. 78).
36 Пророчество это также, можно сказать, почти сбылось в современной практике развитых капиталистических стран, где процент занятости в том, что мы сейчас называем "сферой обслуживания", давно уже стал преобладающим (за счет промышленности и сельского хозяйства) и неуклонно продолжает расти.
37 Идею поэтапности ликвидации частной собственности основоположники марксизма высказывали не раз, но это уже был вопрос не принципа, а лишь форм его практического осуществления. В указанном плане надо рассматривать, в частности, и их отношение к замене частного производства кооперативным. Энгельс - А. Бебелю (1886); "...Что при переходе к полному коммунистическому хозяйству нам придется в широких размерах применять в качестве промежуточного звена кооперативное производство, - в этом Маркс и я никогда не сомневались. Но дело должно быть поставлено так, чтобы общество - следовательно, на первое время государство - сохранило за собой собственность на средства производства и, таким образом, особые интересы кооперативного товарищества не могли бы возобладать над интересами всего общества в целом" (т. 36, 361).
38 Здесь - перекличка с тем местом в "Капитале", где Маркс говорит о "союзе свободных людей", в котором "общественно-планомерное распределение" рабочего времени "устанавливает надлежащее отношение между различными трудовыми функциями и различными потребностями" (23, 89).
39 В этой связи нелишне напомнить, что, когда придет время перейти от теории к практике, Ленин, обдумывая "очередные задачи Советской власти" (апрель 1918 г.), произнесет целую речь в обоснование личной диктатуры как формы осуществления диктатуры пролетариата: "Что диктатура отдельных лиц часто была в истории революционных движений выразителем, носителем, проводником диктатуры революционных классов, об этом говорит непререкаемый опыт истории. /.../ Поэтому решительно никакого принципиального противоречия между советским (т. е. социалистическим) демократизмом и применением диктаторской власти отдельных лиц нет. /.../ О значении именно единоличной диктаторской власти с точки зрения специфических задач данного момента, надо сказать, что всякая крупная машинная индустрия - т. е. именно материальный, производственный источник и фундамент социализма - требует безусловного и строжайшего единства воли, направляющей совместную работу сотен, тысяч и десятков тысяч людей. /.../ Но как может быть обеспечено строжайшее единство воли? - Подчинением воли тысяч воле одного. Это подчинение может, при идеальной сознательности и дисциплинированности участников общей работы, напоминать больше мягкое руководство дирижера. Оно может принимать резкие формы диктаторства, - если нет идеальной дисциплинированности и сознательности. Но, так или иначе, беспрекословное подчинение единой воле для успеха процессов работы, организованной по типу крупной машинной индустрии, безусловно необходимо" (Полн. собр. соч, т. 36, с. 198-200).
40 В. И. Ленин. Поли. собр. соч., т. 33, с. 42-44.
41 Бернштейн: "Теория обнищания почти всеми оставлена; если не все ее выводы отвергнуты, то, по крайней мере, ее пытаются, по возможности, перетолковать на другой лад" (там же. с. 184).
42 В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 26, с. 354.
43 Там же, т. 30, с. 133.
44 В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 26, с. 354.
45 Там же, т. 45, с. 380.
46 См., например, Полн. собр. соч., т. 33, с. 307.
47 В. И. Ленин. Там же, т. 45, с. 381.
48 Я здесь не останавливаюсь на том, что в 1923 году. когда, с одной стороны, дело было сделано, а с другой - на Ленина надвинулись до мучительности трудные вопросы, как быть дальше, подобная ретроспективная оценка Октября имела в его устах существенно иной смысл, чем, скажем, могла бы иметь тремя-четырьмя годами раньше. Ленин с удовлетворением говорит о победе революции и даже, с определенными оговорками, старит ее в пример будущим революциям Востока, но сам-то он при этом мало похож на торжествующего победителя. Общий тон заметок - это скорее тон самооправдания и тревоги. "Самооправдания" - не перед Сухановым, конечно, ибо ясно. что не для полемики с ним Ленин воспользовался трудно добытым разрешением Политбюро не более 10 минут в день что-то диктовать секретарю! - но перед своими учителями, в заочном диалоге с которыми он как бы просит принять во внимание вынужденность октябрьской победы: "Что если полная безвыходность положения, удесятеряя тем силы рабочих н крестьян, открывала нам возможность иного перехода к созданию основных посылок цивилизации, чем во всех остальных западно-европейских государствах? Изменилась ли от этого общая линия развития мировой истории?" (там же, с. 380).
Нет, конечно, - можно было бы ответить автору, - общая линия мировой истории от этого не изменилась, но мы-то, к сожалению, выпали из нее. Ведь революция - как раз и занималась тем, что на захваченной ею территории пресекала, сметала важнейшие общемировые "посылки цивилизации", чем, в свою очередь, предопределялся (хотя и не без альтернатив) путь развития, уводящий далеко в сторону от "общей линии мировой истории". Что касается тревоги, то она здесь дает себя знать обилием не по-ленински неуверенных, вопросительных интонаций. Как и во всех последних выступлениях Ленина (статья "О кооперации", лихорадочные попытки найти способ противостоять наступлению партийно-советского бюрократизма, великодержавности, бесконтрольной узурпаторской власти и пр.), внутренней темой заметок являются его тяжкие предсмертные раздумья о перспективах страны и революции.
49 В. И. Ленин- Поли. собр. соч., т. 37, с. 245.
50 Там же, т. 37, с. 23в.
51 Там же. с. 242.
52 Здесь главная точка пересечения марксизма и с Диккенсом, и с Гюго, и с Некрасовым, и с Достоевским, и со всей вообще нашей классикой - печальницей за народ.
53 С теми оговорками, которые вытекают из изложенного в предыдущих главах.
54 Энгельс 90-е годы: "Речь идет лишь о том. чтобы подождать каких-либо десять лет" (22, 256); "...возможно, что к 1898 г. мы придем к власти" (38, 163).
55 Энгельс - Э. Бернштейну (1883): "...Существует... убеждение, что если будет свергнут нынешний режим, то мы придем к власти. Это чепуха. Революция - длительный процесс, сравни 1642-1646 и 1789-1793 гг., и для того, чтобы условия созрели для нас, а мы для них, все промежуточные партии должны поочередно прийти к власти и обанкротиться. Тогда придет наша очередь, и возможно, что мы еще раз временно потерпим поражение, хотя при нормальном ходе вещей я считаю это маловероятным" (36, 33).
56 Маркс (1850): "Мы посвящаем себя партии, которая, к счастью для нее, как раз не может еще прийти к власти Пролетариат, если бы он пришел к власти, проводил бы не непосредственно пролетарские, а мелкобуржуазные меры. Наша партия может прийти к власти лишь тогда, когда условия позволят проводить в жизнь ее взгляды" (8, 584). Энгельс (1884); "...Меня радует, что наши еще не достаточно сильны в Париже... чтобы позволить спровоцировать себя при помощи революционной фразы на какой-нибудь путч" (36, 139).
57 В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 37, С. 250, 240.
58 И. Сталин. Соч., т. 10, с. 249-250.
59 Там же, т. 6, с. 71.


содержание
библиография