АХИЛЛЕСОВА ПЯТА ИСТОРИЧЕСКОЙ ТЕОРИИ МАРКСА
1974-1989
Предлагаемая статья продолжает задуманный автором цикл статей (1), посвященных проблеме социализма. Проблема эта - именно как проблема нынче с особой остротой встала перед нами. Прежде всего в виде той общественно-политической системы, которая создана была в СССР под руководством Сталина, устояла в потрясениях 50 - 60-х годов, заново стабилизировалась в "эпоху застоя" и таким образом с известными модификациями дожила до перестройки, а значит и до сегодняшнего дня. Перед нами стоит задача преодоления этой системы, превращения ее в нечто принципиально от нее отличное. Задача поистине невероятная по своей трудности, и сейчас, на старте, она, может быть, особенно жестко испытывает нас. Испытывает нашу волю к переменам, серьезность наших намерений, истинную меру нашей внутренней свободы, готовность обсуждать (а затем и решать) свои проблемы действительно безбоязненно, не ограничивая себя со всех сторон привычными запретами: этого касаться еще нельзя, этого еще не сказал Горбачев, а это он (или Маркс, или Ленин) сказал иначе. Если подобные запреты для нас остаются в силе, значит нам не стоит и браться за дело, мы его только погубим - и притом обязательно - своей половинчатостью и трусостью. После всего, что было с нашей страной, мы должны говорить только правду. Всю правду. Мы можем при этом ошибаться, но не имеем права на уклончивость, дипломатичность, политиканство. Ведь даже и будучи абсолютно честными с собой и с читателем, нам, нам всем, так трудно найти истинную дорогу. А времени у нас у всех в обрез. Зато если мы и в самом деле созрели для серьезного разговора о том, что есть и чего мы хотим, тогда он сам собою будет и свободным от лозунговой крикливости, и ответственным, и искренним, и конструктивным.
Чтобы правильно подойти к решению проблемы социализма в актуальных ее аспектах, не обойтись без того, чтобы, отступив в глубь истории, рассмотреть некоторые темы, относящиеся к философско-историчесдой концепции марксизма. Многое из того, о чем здесь пойдет речь, всем хорошо известно, что, по мнению автора, позволяло ему вести разговор очень конспективно и без каких-либо попыток раскланяться с бесчисленными предшественниками - как единомышленниками, так и оппонентами. Собственную задачу автор видел лишь в том, чтобы привести это известное в определенную систему, проследить как некоторую логическую цепочку причин и следствий. Если выяснится, что и в этом отношении, то есть в логике и композиции своего рассуждения, он по неведению лишь повторяет кого-то, то будет этому только рад, а свою работу попросит считать чисто популяризаторской.
1
Во второй половине XX века своего рода общим местом стало утверждение, что мировая история идет "не по Марксу". Что ж, оснований для него действительно достаточно как в той, так и в другой части современного мира.
Прежде всего это касается капитализма: он не подтвердил Марксов прогноз, казалось бы, с полной научной строгостью обоснованный. Не подтвердил в том простом смысле, что не умер и более того отнюдь не собирается умирать. Не уступил своего места коммунизму и не обнаруживает ни малейших признаков готовности сделать это хотя бы в сколько-нибудь обозримой перспективе. И если бы это была только затянувшаяся отсрочка! Так ведь вполне очевидно - нет. Если в конце XIX и особенно в первой трети XX века, более всего на исходе первой мировой войны, вероятность пролетарской революции в главных капиталистических странах была довольно высока, то в дальнейшем она стала все более и более уменьшаться и к настоящему времени вот уже не одно десятилетие равна нулю. Почему? Нет нужды пускаться здесь в подробный анализ кардинальных сдвигов в характере труда, образовании, уровне и качестве жизни основной массы населения современного Запада, чтобы в итоге констатировать общеизвестное: того изможденного, полуголодного пролетария, которого видел перед собой Маркс и которому действительно нечего было терять, кроме своих цепей, там давно не существует. Современный же высокооплачиваемый рабочий, который занят на работе 7-8 часов в день, приезжает туда на собственной машине, участвует в прибыли своего предприятия, живет в коттедже или большой благоустроенной квартире, учит детей в университете, а свой летний отпуск проводит в заграничных путешествиях, - не может не смотреть на жизнь совсем по-иному.
Говорят порой: гуманизацией условий труда, повышением своего жизненного уровня, демократизацией и пр. трудящиеся Запада во многом обязаны Октябрьской революции. В каком смысле? В том, что угрозой своего повторения в других странах, примером превращения пролетариата в правящий класс она заставила западную буржуазию пойти на уступки собственному пролетариату. Отчасти это, возможно, было и так, особенно поначалу. Но тогда уж не следует обходить молчанием и возраставшее с течением времени влияние обратного свойства: чем хуже шли у нас дела, тем сильнее рабочий на Западе разочаровывался в социализме. А главное, суть, конечно, не столько во внешних воздействиях, каковы бы они ни были, сколько во внутренних процессах саморазвития западного общества, все дальше уводивших его от революционной перспективы.
Может быть, Марксов прогноз оправдался зато в другой, ныне социалистической части мира? Увы, лишь отчасти. Только в том смысле, что практика подтвердила: можно совершить социалистическую революцию, можно сформировать - в том или ином его варианте - социалистический строй. Во всем остальном парадокс на парадоксе. Выяснилось, во-первых, что социалистические революции с особенной легкостью происходят и побеждают там, где для них, казалось бы, меньше всего предпосылок: где капитализм развит однобоко, недостаточно или не развит вообще, где пролетариат в меньшинстве или даже только начинает формироваться. Обнаружилось, во-вторых, что победивший социализм, вместо того чтобы продемонстрировать более высокую по сравнению с капитализмом степень рациональности и эффективности социально-экономической организации общества, оказался, наоборот, в положении хронически отставшего едва ли не по всем основным показателям, будь то производительность труда, темпы научно-технического прогресса, уровень жизни масс или развитость политической демократии. Притом не только из-за отставания на старте, но и в ситуациях приблизительного равенства изначальных возможностей (ГДР - ФРГ, Венгрия - Австрия, Советская Прибалтика - Финляндия и т. п.). И не видно, чтобы с течением времени (измеряемого уже многими десятилетиями) указанный разрыв хотя бы медленно, но сокращался, скорее напротив.
Не очень приятно признаваться в этом, но по горькому своему опыту мы ведь уж слишком хорошо знаем, как опасна успокоительная ложь, которой мы питали себя так долго. Только при условии полной откровенности разговора его и имеет смысл сегодня вести. Только при полной свободе по отношению к любым авторитетам можно быть достойным их высокого примера.
Итак, ошибка, притом чрезвычайно существенная, ошибка Маркса. Однако ошибки ошибкам рознь. Ошибка гениального ума, которую не в состоянии вскрыть современники, а обнаруживает лишь последующий ход науки или самой истории, всегда исторически знаменательна. Она не упрек этому уму (напротив, как правило, подтверждение его логической силы и последовательности), но указание на неостановимость прогресса и относительность, ограниченность человеческого опыта на каждой данной ступени познания. К тому же такие ошибки часто возникают не сами по себе, а как оборотная сторона и непреложное, казалось бы, следствие высших достижений того же гениального ума; сила обусловливает слабость, и обратно. Тем полезнее в них, разбираться-в интересах дальнейшего движения мысли.
В чем суть интересующей нас ошибки Маркса, это сегодня достаточно ясно -в недооценке способности капиталистического общества к самоизменению. Глубокому, многоэтапному, длительному, имевшему место не только в прошлом, на стадии его становления в недрах феодализма, но свойственному и периоду его полной зрелости и господства. Это ясно, но это пока что слишком общий, а потому малосодержательный ответ. Важно пойти дальше и прежде всего уяснить себе, так сказать, логику и психологию марксовой ошибки.
Первое, в чем тут нужно отдать себе отчет, - это то, что недооценка "развиваемости" капиталистического строя для Маркса отнюдь не случайна. Она проявление да, пожалуй, и синоним свойственной ему недооценки своеобразия капитализма в ряду общественно-экономических формаций.
Идея общественно-экономической формации - великое открытие Маркса. Всем памятны, и, однако же, пусть еще раз прозвучат эти чеканные положения знаменитого "Предисловия" "К критике политической экономии":
"В общественном производстве своей жизни люди вступают в определенные, необходимые, от их воли не зависящие отношения - производственные отношения, которые соответствуют определенной ступени развития их материальных производительных сил. Совокупность этих производственных отношений составляет экономическую структуру общества, реальный базис, на котором возвышается юридическая и политическая надстройка и которому соответствуют определенные формы общественного сознания. (...) На известной ступени своего развития материальные производительные силы общества приходят в противоречие с существующими производственными отношениями, или - что является только юридическим выражением последних - с отношениями собственности, внутри которых они до сих пор развивались. Из форм развития производительных сил эти отношения превращаются в их оковы. Тогда наступает эпоха социальной революции. (...) В общих чертах азиатский, античный, феодальный и современный, буржуазный, способы производства можно обозначить как прогрессивные эпохи экономической общественной формации. Буржуазные производственные отношения являются последней антагонистической формой общественного процесса производства... но развивающиеся в недрах буржуазного общества производительные силы создают вместе с тем материальные условия для разрешения этого антагонизма. Поэтому буржуазной общественной формацией завершается предыстория человеческого общества" (2).
О, эта мерная поступь марксовой прозы, убедительной, как сама правда, неотвратимой в своей сдержанно-ликующей силе! Так пишут лишь тогда, когда владеют не только талантом, но и истиной. Но... где сила, там и слабость. Сила - в понимании человеческой истории как закономерного естественноисторического процесса и в отыскании ключа к этому процессу, его главного до настоящего времени двигателя - развития производительных сил. Сила - в установлении объективной зависимости между уровнями этого развития и состоянием общества, сменой типов его экономической организации, во взгляде на эти общественные структуры как на последовательные ступени единой мировой истории, в системном и одновременно диалектическом подходе к каждой из таких структур, позволяющем видеть как ее внутреннюю целостность, так и присущие ей противоречия и обусловленную ими динамику развития. Нет нужды повторять тысячекратно сказанное: каким взлетом мысли была эта концепция, как упорядочила она всю мировую историю, как осветила и близь, и даль. В чем же слабость? А слабость в немалой мере в том, что упорядочила слишком. В том, что неоправданно универсализировала современные ей формы исторического движения, без достаточных оснований распространив их как на прошлое, так и на будущее.
С прошлым на сегодняшний день дело довольно ясное. В нашей исторической литературе еще с 60-х годов обращалось внимание на то, как трудноприложимы некоторые черты марнсовой схемы (например, понятие социальной революции как формы перехода от одной общественной формации к другой не только к миру за пределами Европы, но даже и к докапиталистическим ступеням самой европейской цивилизации (3), в систематическом изучении которых, в частности средствами археологии, было к тому времени сделано еще сравнительно немного. Не столь явным, но гораздо более важным недостатком указанной схемы (ибо он имеет уже далеко не академический смысл) является заложенное в ней представление о принципиальной однотипности исторических судеб капитализма, с одной стороны, и докапиталистических формаций - с другой. Капитализма и феодализма прежде всего.
Перечитаем под этим углом зрения хотя бы следующее место из статьи Энгельса "Протекционизм или система свободы торговли": "Буржуазия должна быть и будет низвергнута пролетариатом, подобно тому как аристократия и неограниченная монархия получили смертельный удар от среднего класса" (4, 64). Или в более развернутой форме - из "Манифеста Коммунистической партии":
"Итак, мы видели, что средства производства и обмена, на основе которых сложилась буржуазия, были созданы в феодальном обществе. На известной степени развития этих средств производства и обмена... феодальные отношения собственности уже перестали соответствовать развившимся производительным силам. Они тормозили производство вместо того, чтобы его развивать... Их необходимо было разбить, и они были разбиты... Подобное же движение совершается на наших глазах. Современное буржуазное общество, с его буржуазными отношениями производства и обмена, буржуазными отношениями собственности, создавшее как бы по волшебству столь могущественные средства производства и обмена, походит на волшебника, который не в состоянии более справиться с подземными силами, вызванными его заклинаниями". И чуть дальше: "Оружие, которым буржуазия ниспровергла феодализм, направляется теперь против самой буржуазии" (4, 429, 430).
Всякий, кто читал Маркса и Энгельса, знает, сколь характерен для них подобный ход мысли, равно как и то, что он оставался таковым всегда. Прекрасно сознавая и многократно с исключительной рельефностью обнаруживая глубочайшие качественные отличия капитализма от феодализма чуть ли не по всем возможным линиям их сопоставления, они, однако же, с равным постоянством подчеркивали принципиальную однотипность, однопорядковость обеих формаций как эпох всемирной истории, подчиненность их одному и тому же общеисторическому закону. Там и тут одинаковое по типу противоречие между производительными силами и производственными отношениями, там и тут равная неспособность с ним справиться, там и тут в конце "гибель" как условие и форма перехода общества на другую, более высокую ступень.
По близкой аналогии сами собой приходят строки из "Евгения Онегина":
Увы! на жизненных браздах
Мгновенной жатвой поколенья,
По тайной воле провиденья,
Восходят, зреют и падут;
Другие им вослед идут...
Так наше ветреное племя
Растет, волнуется, кипит
И к гробу прадедов теснит.
Придет, придет и наше время,
И наши внуки в добрый час
Из мира вытеснят и нас
Не правда ли, похоже? Марксова смена формаций действительно сильно напоминает смену человеческих поколений. И своей непреложностью, и равенством каждой из них перед лицом вечности (прогресса). Точно так же, как ни одному поколению не дано прожить два жизненных срока, так и общественные формации, они тоже "восходят, зреют и падут", и ни у одной из них нет в этом отношении никаких преимуществ перед другими. Правда, это не касается коммунизма, но он вообще особая статья, поскольку принадлежит уже совсем другой исторической эре, где не действуют законы антагонистической "предыстории человеческого общества". А до тех пор все примерно одинаково. Авторы "Манифеста" не допускают и мысли о том, что капитализм может и не повторить пути феодального общества, что он может открыть какие-то принципиально новые - и эффективные - способы разрешения своих противоречий, иные, не известные ни одной из прежних формаций формы исторического движения.
Почему же такое, казалось бы, элементарное допущение не приходит им в голову? Ответ прост: потому, что оно за пределами доступного им исторического опыта, за пределами времени, когда сформировался их взгляд на историю.
Представим себе европейского интеллигента 40-50-х годов прошлого столетия, вдумчивого наблюдателя и горячего участника происходящих событий. Он живет в то особое, редкостное время, когда европейская история необыкновенным образом уплотнилась, так что перед его глазами оказались сразу две ее великие эпохи, причем не просто смена этих эпох, но своего рода исторический "парад планет": ситуация, когда с падением первой из них совпало кризисное состояние второй. С одной стороны, по Европе прокатывается "второй эшелон" буржуазных революций, сметая один за другим еще остававшиеся режимы феодального абсолютизма; как переспелые плоды, они падают от первого толчка. С другой стороны, в странах, где такие революции уже прошли и капитализм более или менее длительный срок развивается более или менее свободно, с ним в то же самое время начинают происходить какие-то странные вещи. В 1825 году разражается первый большой экономический кризис, в 1836-1837-м - второй, в 1846 -1847-м - третий... Бурный промышленный рост в наиболее развитых странах вдруг резко замедляется и сменяется падением производства, огромные массы произведенных товаров не находят сбыта, хотя в них остро нуждаются миллионы людей. Лопаются банки, закрываются фабрики, а их рабочие, чей многочасовой изнурительный труд и без того давал им средства лишь для того, чтобы не умереть с голоду, оказываются на улице, пополняют собою толпы нищих и бродяг. Старая, феодально-монархическая Европа разваливается на глазах, но и пришедшая ей на смену новая, буржуазно-конституционная, то и дело бьется в конвульсиях, словно пораженная падучей болезнью. Мало того, что она предала свои лозунги и обманула возлагавшиеся на нее надежды, ко всему прочему она же, выходит, и неспособна справиться с вызванными ею силами и того и гляди готова взорваться, как перегревшийся паровой котел...
Вот ситуация. Главное, что она демонстрировала своему думающему современнику, - это высокая степень повторяемости наблюдаемых им общественных явлений. Крушение господства аристократии - везде, разве что в различные сроки; замена его господством фабрикантов и лавочников - тоже везде, притом в весьма сходных экономических и государственно-правовых формах; наконец, способ перехода от первого ко второму также, как правило, одинаков - буржуазная революция. Все это, разумеется, не без тех или иных индивидуальных отличий, но суть повсеместно одна и та же. А если прибавить к сказанному и ту повторяемость, которую стал, опять-таки везде, обнаруживать новый, капиталистический способ производства - и неустранимой периодичностью своих кризисов, и синхронностью их в разных странах, сотрясающей и готовой вот-вот еще раз перевернуть весь европейский мир, - то как тут не сделать вывод о повторяемости и в более широком масштабе - о сходстве исторических судеб капитализма и феодализма, а следовательно, и о некоем общем, универсальном мировом законе?
Смелое, яркое обобщение и вместе с тем вполне естественный в этих условиях ход мысли. Ведущий к созданию теории общественных формаций, но одновременно и к тому, чтобы придать этой глубоко продуктивной теории ту обусловленную временем упрощенность, которая в дальнейшем станет все более явной ахиллесовой пятой марксизма.
Время - непреоборимая вещь, ему не могут не подчиняться и самые сильные, самые свободные умы. Абсолютизация наблюдаемого, наличного - вечная плата, которую человеческий ум платит за обретенный им опыт, за каждый новый шаг на пути познания. Печать такой абсолютизации лежит и на исторической концепции основоположников марксизма.
В двух основных отношениях. Во-первых, в том, что, имея возможность наблюдать лишь одну из стадий развития капиталистического общества, а именно первую стадию зрелого, машинизированного капитализма, Маркс и Энгельс сочли некоторые ее специфические черты - например, анархию производства, абсолютное ("Манифест Коммунистической партии") или хотя бы относительное (в позднейших работах) обнищание пролетариата - неустранимыми, сущностными свойствами капитализма вообще. И, как показал XX век, решительным образом ошиблись. Во-вторых, современники революционной ломки феодального строя и свидетели того состояния буржуазного общества, когда, еще не научившись и не набравшись сил разрешать свои противоречия эволюционным путем, оно также было чревато революционным взрывом, они увидели в революции универсальный, на все времена, способ перехода общества из одного качественного состояния в другое. И опять-таки ошиблись.
Конечно, не в одной абсолютизации дело. Не могло не сказаться и общее для того времени состояние теоретической мысли, в свою очередь, определяемое уровнем развития не только общественных, но и физико-математических, естественных наук: невыработанность вариативных, вероятностных подходов, а с другой стороны, не вполне преодоленные недостатки той философской школы, из которой вышли Маркс и Энгельс, - "родимые пятна" гегелевской универсализации, однолинейности и телеологизма (5). Но главное все же не в этом, а в однозначных, казалось бы, уроках текущего дня. В самой капиталистической действительности, исследование и истолкование которой составляло величайшую научную заслугу Маркса и в которую, кажется, действительно невозможно было проникнуть глубже, чем это сделал автор "Капитала". Вероятно, и в данном отношении слабость была оборотной стороной силы: чем более прояснялась для основоположников марксизма система связей и зависимостей наблюдаемого ими буржуазного мира, чем стройнее и целостнее становился ее теоретический образ, тем больше заявлял он прав на всеобщность, тем сильнее тяготел к законченности и абсолютизации.
Нельзя, разумеется, сказать, что, уже в первой половине 1840-х годов признав европейский капитализм созревшим для "коммунистической революции" (6), Маркс и Энгельс на протяжении своей последующей, достаточно долгой жизни не видели, что он продолжает не только расти вширь и вглубь, но и подвергаться существенной внутренней трансформации. Известны слова Маркса (из письма Энгельсу 8 октября 1858 г.) о том, что "буржуазное общество вторично пережило свой шестнадцатый век". Характерно, однако, и продолжение этой фразы: "...такой шестнадцатый век, который, я надеюсь, так же сведет его в могилу, как первый вызвал его к жизни". И высказанное тут же убеждение, что "на континенте революция близка и примет сразу же социалистический характер" (29,295).
Неустанные и внимательнейшие наблюдатели современности, с жадным интересом следившие за всем, что происходит не только в Германии, Англии, Франции, но и в России, Польше, Индии, Китае, Американских Штатах, основоположники марксизма в 70-80-е (а Энгельс и в 90-е) годы отмечают ряд новых явлений в экономике и социально-политическом облике капиталистического общества. Так, они не раз говорят о том, что продолжающийся во второй половине XIX в. бурный рост производства приблизил развитые страны к такому уровню общественного богатства, при котором здесь уже может не быть богатых и бедных. Еще в 1872 г. Энгельс пишет о том, что благодаря промышленной революции, в основе которой лежало создание парового двигателя, "производительная сила человеческого труда достигла такого высокого уровня, что создала возможность - впервые за время существования человечества - при разумном разделении труда между всеми не только производить в размерах, достаточных для обильного потребления всеми членами общества и для богатого резервного фонда, но и предоставить каждому достаточно досуга для восприятия всего того, что действительно ценно в исторически унаследованной культуре - науке, искусстве, формах общения и т. д." (18, 215). А десятилетием позднее он с воодушевлением и вызывающей восхищение проницательностью - как о новой "колоссальной революции" - говорит о возможностях, открываемых промышленным применением электричества: "Паровая машина научила нас превращать тепло в механическое движение, но использование электричества откроет нам путь к тому, чтобы превратить все виды энергии - теплоту, механическое движение, электричество, магнетизм, свет - одну в другую и обратно и применять их в промышленности. Круг завершен. Новейшее открытие Депре, состоящее в том, что электрический ток очень высокого напряжения при сравнительно малой потере энергии можно передавать по простому телеграфному проводу на такие расстояния, о каких до сих пор и мечтать не смели, и использовать в конечном пункте - дело это еще только в зародыше, - это открытие окончательно освобождает промышленность почти от всяких границ, полагаемых местными условиями, делает возможным использование и самой отдаленной водяной энергии, и если вначале оно будет полезно только для городов, то в конце концов оно станет самым мощным рычагом для устранения противоположности между городом и деревней" (35, 374).
Мимо внимания основоположников марксизма не проходят ни перемены в формах собственности, прежде всего быстрое развитие акционерного капитала (7), которое "знаменует новую эпоху в экономической жизни современных народов", ибо "обнаружило" такие производственные возможности объединений, каких раньше не подозревали" (12, 34). Ни связанная с этим тенденция к созданию индустриальных гигантов, что "повсюду служит исходным пунктом... для прогрессирующего превращения разрозненных и рутинных процессов производства в общественно комбинированные и научно направляемые..." (23, 642) и означает, что "тут прекращается" свойственное прежнему капитализму "отсутствие планомерности" (22, 234). Ни успехи кооперативных фабрик (актуальный для нас мотив!), на которых рабочие "получают заработную плату и, кроме того, процент на свои паи" (15, 86). Ни неуклонно растущее влияние профсоюзов, более и раньше всего в Англии, где уже к началу 80-х годов тред-юнионы "представляют силу, с которой вынуждено считаться всякое правительство..." (19, 267). Ни введение то в одной, то в другой западноевропейской стране под давлением демократических сил всеобщего избирательного права и начавшаяся в связи с этим общая передвижка в системе государственной власти, еще в 1870 г. вызвавшая тонкое замечание Энгельса: "Характерная особенность буржуазии по сравнению со всеми остальными господствовавшими ранее классами как раз в том и состоит, что в ее развитии имеется поворотный пункт, после которого... она теряет способность к исключительному политическому господству; она ищет себе союзников, с которыми, смотря по обстоятельствам, она или делит свое господство, или уступает его им целиком" (16, 416).
Когда встречаешь в сочинениях Маркса и Энгельса подобные констатации и размышления - а они, особенно в последние десятилетия их деятельности, встречаются очень часто, - то сам собою возникает вопрос: почему бы, фиксируя все эти изменения, не прийти, пусть сугубо предположительно, к мысли о том, что их накопление и развитие способно привести капиталистический мир необязательно к краху, но к возможности пережить еще один (да и один ли?) "шестнадцатый век", к такой внутренней перестройке, которая по крайней мере отсрочит его "гибель"?
Нет, даже самая постановка такого вопроса основоположникам марксизма решительно чужда. Все, что они наблюдают в окружающем быстро меняющемся мире, служит для них лишь дополнительным доказательством "политического и интеллектуального банкротства буржуазии" (19, 226), ее "неспособности... к дальнейшему управлению современными производительными силами" (19, 222). Кстати, и вышеприведенный пассаж о необыкновенных возможностях, открываемых "электротехнической революцией", он тоже, как постоянным припевом, заканчивается словами: "Совершенно ясно, однако, что благодаря этому производительные силы настолько вырастут, что управление ими будет все более и более не под силу буржуазии" (35, 374).
Словом, все, чего ни коснись, в том числе любые новейшие проявления общественного прогресса, совершающиеся в условиях капитализма, все неумолимо обращается против него, все говорит Марксу и Энгельсу о том, что этот общественный строй себя исчерпал и дышит на ладан. Откуда такая однолинейность интерпретаций и прогнозов, чреватая, как показала история, глобальной ошибкой? От нехватки воображения, неумения заглянуть в завтрашний день? Нет, вполне очевидно, причина тут была совсем иная, и если для того, чтобы убедиться в этом кому-то недостаточно вышеприведенных выдержек, то вот еще две - это относящиеся к 80-м годам суждения Энгельса о будущей общеевропейской войне:
"...Массовая бойня в неслыханном доныне масштабе, истощение всей Европы в неслыханной доныне степени и, в конце концов, крушение всей старой системы. /.../ Наиболее благоприятным исходом была бы русская революция, но на нее можно рассчитывать только после очень тяжелых поражений русской армии. Несомненно одно - война на первых порах отбросила бы во всей Европе наше движение назад, а во многих странах и вовсе разрушила бы его и разнуздала бы шовинизм и национальную вражду; среди многих неопределенных возможных последствий войны нам будет гарантировано только одно: после войны нам пришлось бы начать сначала, зато на неизмеримо более благоприятной почве, чем даже теперь" (36, 444 - 445).
"От восьми до десяти миллионов солдат будут душить друг друга и объедать при этом всю Европу до такой степени дочиста, как никогда еще не объедали тучи саранчи. Опустошение, причиненное Тридцатилетней войной, - сжатое на протяжении трех-четырех лет, и распространенное на весь континент, голод, эпидемии, всеобщее одичание как войск, так и народных масс, вызванное острой нуждой... абсолютная невозможность предусмотреть, как это все кончится и кто выйдет победителем из борьбы; только один результат абсолютно несомненен: всеобщее истощение и создание условий для окончательной победы рабочего класса" (21, 361).
Высказывания подобного рода одинаково знаменательны в двух отношениях. Поражая верностью многих заключенных в них прогнозов, они отклоняют всякую мысль о том, что отмеченная "ахиллесова пята" марксизма может быть объяснена тем, что его основоположникам просто-напросто не хватало исторической проницательности, способности к предвидению событий. Вместе с тем эти же высказывания еще и еще раз говорят о том, что понимание капитализма как системы принципиально динамической, способной находить укрепляющий ее выход даже из самых острых своих кризисов, а тем самым к глубокому многоэтапному самопреодолеиию и самоперестройке, было Марксу и Энгельсу в целом несвойственно.
В таком случае не следует ли допустить, что основоположники марксистского учения были просто-напросто по характеру своему упрямыми доктринерами, догматиками собственных идей?
Подобное объяснение опять-таки не проходит, ибо как совместить с ним не только любимое изречение Маркса "Подвергай все сомнению", но и действительно свойственное им обоим умение трезво анализировать и публично признавать свои заблуждения, когда ход событий их выявлял (качество, присущее и Ленину, но в дальнейшем начисто утраченное в нашем отечестве - как руководителями партии, так и самыми различными группами интеллигенции: критикуем кого угодно, только не самих себя)? В одном из последних произведений Энгельса, подчас называемом его политическим завещанием, - введении к работе Маркса "Классовая борьба во Франции с 1848 по 1850 г." (1895) читаем:
"Когда вспыхнула февральская революция (1848 г.- Ю.Б.), все мы в своих представлениях об условиях и ходе революционных движений находились под влиянием прошлого исторического опыта, главным образом опыта Франции... Поэтому было вполне естественно и неизбежно, что наши представления о характере и ходе провозглашенной в феврале 1848 г. в Париже "социальной" революции, революции пролетариата, были ярко окрашены воспоминаниями о прообразах 1789-1830 годов. А когда парижское восстание нашло отклик в победоносных восстаниях Вены, Милана, Берлина; когда вся Европа вплоть до русской границы была вовлечена в движение; когда затем в июне в Париже произошла первая великая битва за господство между пролетариатом и буржуазией... - тут уже при тогдашних обстоятельствах для нас не могло быть сомнения в том, что начался великий решительный бой, что он должен быть доведен до конца в течение одного длительного и полного превратностей революционного периода, что завершиться, однако, он может лишь окончательной победой пролетариата" (22, 532-533). "История показала, - продолжает Энгельс, - что и мы и все мыслившие подобно нам были неправы. Она ясно показала, что состояние экономического развития европейского континента в то время далеко еще не было настолько зрелым, чтобы устранить капиталистический способ производства; она доказала это той экономической революцией, которая с 1848 г. охватила весь континент и впервые действительно утвердила крупную промышленность во Франции, Австрии, Венгрии, Польше и недавно в России, а Германию превратила прямо-таки в первоклассную промышленную страну, - и все это на капиталистической основе, которая, таким образом, в 1848 г. обладала еще очень большой способностью к расширению" (22, 535). Далее - победа и поражение Парижской Коммуны, - "И снова обнаружилось, как невозможно было даже и тогда, через двадцать лет... господство рабочего класса" (22, 537).
Вдумываясь в эти уроки истории, Энгельс делает в своей статье важные выводы: будущую победу пролетариата он связывает теперь не столько с вооруженным восстанием, сколько с мирными, в том числе парламентскими формами борьбы, с привлечением на сторону рабочего класса и непролетарских слоев трудящихся масс. Однако он отнюдь не зарекается и от восстаний с оружием в руках, предсказывая лишь, что "уличная борьба будет происходить реже в начале большой революции, чем в дальнейшем ее ходе" (22, 543). А главное, и теперь, в преддверии нового века, все основные истины формационной теории, включая убеждение в близкой смене капитализма коммунизмом, остаются для него нерушимыми. Мысль о возможности новых "экономических революций" "на капиталистической основе", а благодаря им об "очень большой способности" последней к дальнейшему расширению (в частности и за счет успехов того же рабочего движения) - эта мысль для него по-прежнему далека.
Почему? Я думаю, решающую причину нужно искать не в чем ином, как в том, о чем говорилось выше. А именно в абсолютизации тогдашней капиталистической реальности, общий характер которой, при всех немалых и, как покажет время, перспективных ее изменениях, в основе своей и в 80-е, и в 90-е годы оставался все еще таким, каким отразился он в "Коммунистическом манифесте" и в "Капитале". Абсолютизация была ошибкой, но реальность-то тем не менее была реальностью. А следовательно, для существенно иного взгляда на вещи, для того, чтобы он мог не просто возникнуть как некое частное мнение, одно из многих, но приобрести значение серьезной общественно-политической теории, способной, вобрав в себя все сильное, продуктивное из исторической концепции Маркса, освободиться от ее слабостей и пойти дальше, - для этого еще не настал тогда срок.
Сказанное относится и к Ленину.
В нашей общественно-политической литературе имя Ленина привычно ставится в один ряд, "через запятую" с именами Маркса и Энгельса, образуя вместе с ними как бы некую идеологическую "троицу" (отсюда же термин "марксизм-ленинизм", употребляемый как синоним просто "марксизма"). Между тем Маркс и Энгельс - основоположники марксизма, Ленин же их последователь, правда, отнюдь не рядовой, но, с другой стороны, и не обладающий какими-либо особыми правами на престолонаследие марксистского учения, а верность его основам совмещавший с такой мерой самостоятельности по отношению к некоторым из них, что ее весьма трудно уместить в границах "продолжения и развития". К данной теме мы еще вернемся в дальнейшем, а пока я затронул ее лишь для того, чтобы подтвердить, что в понимании перспектив капиталистического общества, как и в ряде других связанных с этим вопросов, Ленин действительно разделяет - в определенных моментах развивая - взгляды своих учителей и предшественников.
Деятель уже XX века, на пороге и в начале которого капитализм претерпел столь значительные изменения, что они обязывали сделать вывод об его вступлении в новую стадию своего развития, Ленин вводит идею стадиальности прямо в заглавие одного из своих важнейших трудов - "Империализм, как высшая стадия капитализма". Однако это не только не означает его отказа от свойственного Марксу и Энгельсу убеждения в том, что капиталистическая формация близка к своей исторической могиле, но еще больше его заостряет. Комплекс новых черт современного ему капитализма и самая главная среди них - доведение концентрации и централизации капиталистического производства до появления и распространения монополий - утверждают Ленина в уверенности, что он видит перед собой капитализм не просто обреченный на скорую гибель, но уже "загнивающий", уже "умирающий" (8).
Реальны ли были эти черты (столькими поколениями студентов зазубривавшиеся, как "отче наш": "Империализм есть капитализм на той стадии развития, когда сложилось господство монополий и финансового капитала, приобрел выдающееся значение вывоз капитала, начался раздел мира международными трестами и закончился раздел территории земли крупнейшими капиталистическими странами" (9). Вне всякого сомнения. И, представляя собой апогей развития тех тенденций, которые в первоначальном их виде отмечались еще основоположниками марксизма, они в самом деле вплотную подводили капиталистическое общество к той черте, за которой, по убеждению Ленина, "развитие вперед - если не иметь в виду возможных, временных, шагов назад - осуществимо лишь к социалистическому обществу, к социалистической революции" (10).
Тогда в чем же дело? О чем говорит тот факт, что, пережив на исходе первой мировой войны и сразу после нее момент действительно критический, когда под воздействием Октября пожар пролетарской революции, казалось, вот-вот охватит и Западную Европу, капиталистический мир вскоре, еще при жизни Ленина, вступил в полосу стабилизации, а после второй мировой войны - еще в одну, уже "пост-империалистическую" стадию своего развития, которая если не навсегда, то на все обозримое будущее исключила революцию из числа его сколько-нибудь вероятных перспектив? По-видимому, ни о чем другом, как о том, что в новых условиях Ленин повторил (или продолжил) главную ошибку исторической теории Маркса. И природа такого "повторения" та же: абсолютизация наблюдаемой им общественной реальности. Точнее - одной из ее сторон, поскольку в эпоху империализма капиталистическая действительность существенно усложнилась: традиционное переплетение нового со старым дополнилось своего рода двойственностью самой новизны.
Но об этом разговор впереди, а пока поставим перед собою вопрос, в равной мере касающийся и Маркса, и Ленина: что же именно недооценили классики марксизма в современном им капиталистическом обществе, каким именно ресурсам, рычагам, источникам его саморазвития не придали должного значения?
2
На первый взгляд это весьма мудреный вопрос, допускающий очень разные и лишь предположительные ответы. Однако сдвоенный опыт семидесятилетнего параллельного существования социализма и капитализма позволяет отвечать на него столь же уверенно, сколь и однозначно. Достаточно самой элементарной логической операции: нужно просто-напросто выяснить, какие рычаги прогресса, в соответствии с представлениями Маркса и Ленина устраняемые, отключаемые социалистическим обществом, продолжают успешно действовать в условиях современного капитализма, затем, сравнив результаты развития обеих систем, посмотреть, какая из них оказалась в выигрыше, а какая внакладе, - вот вам и ответ. Данный не кем-нибудь - самой историей.
Сегодня уже можно считать едва ли не общепризнанным, что таких главных рычагов, к крайней своей невыгоде утраченных "реальным социализмом", - два. Первый из них - механизм конкуренции, вытекающий из рыночных отношений.
Коммунизм и рынок - это для Маркса и Энгельса абсолютно взаимоисключающие понятия. Товарному производству они не оставляют места уже на "первой фазе коммунистического общества".
"В обществе, основанном на началах коллективизма, на общем владении средствами производства, - пишет Маркс, - производители не обменивают своих продуктов; столь же мало труд, затраченный на производство продуктов, проявляется здесь как стоимость этих продуктов... потому что теперь, в противоположность капиталистическому обществу, индивидуальный труд уже не окольным путем, а непосредственно существует как составная часть совокупного труда". И добавляет во избежание каких-либо недоразумений: "Мы имеем здесь дело не с таким коммунистическим обществом, которое развилось на своей собственной основе, а, напротив, с таким, которое только что выходит как раз из капиталистического общества и которое поэтому во всех отношениях, в экономическом, нравственном и умственном, сохраняет еще родимые пятна старого общества, из недр которого оно вышло" (19, 18).
Той же позиции придерживается, в том числе в советские годы до нэпа, и Ленин. "Свобода торговли, свобода обмена, - пишет он, - была сотни лет для миллионов людей величайшим заветом экономической мудрости, была самой прочной привычкой сотен и сотен миллионов людей. Эта свобода так же лжива насквозь, так же служит прикрытием капиталистического обмана, насилия, эксплуатации, как другие свободы, провозглашенные и осуществленные буржуазией... Долой старые общественные связи, старые экономические отношения, старую "свободу" (подчиненного капиталу) труда, старые законы, старые привычки! Будем строить новое общество!" (11)
Вроде бы все логично. Действительно, если с отменой частной собственности (а именно в этом и Маркс, и Ленин видели суть социалистической революции) все средства производства национализированы, стали предметом единой государственной собственности, то где же здесь место рынку? Торговать с самим собою? Бессмыслица. Работай, вноси свой труд в созидание общего достояния и получай из общественных кладовых то, что нужно для твоей собственной жизни, на равных правах со всеми другими членами общества. А товарное производство, куплю-продажу, наемный труд, прибавочную стоимость, прибыль и пр. и пр. оставь прошлому, печальной "предыстории человеческого общества".
Если бы это было так! Если бы реальный социалистический опыт подтвердил эти предположения, доказал, что социализм и в самом деле обладает способностью успешно вести хозяйство на внерыночной основе, - сколь многое вытекало бы отсюда! Ведь это означало бы, что с социализмом человечество действительно открыло как бы новую цивилизацию, не меньше, перенеслось в мир небывалых, безгранично расширившихся возможностей.
Увы, действительность продемонстрировала совсем иное. Мало-помалу стал обнаруживаться тот чрезвычайной важности факт, что внерыночная экономика не умеет быть, по современным меркам, достаточно рациональной и динамичной. Есть два кардинальных вопроса, на которые она ни теоретически, ни на практике не находит сколько-нибудь удовлетворительного ответа:
- как добиться того, чтобы все работающие работали интенсивно и хорошо?
- как вообще сделать социалистическое народное хозяйство эффективным?
Что касается первого вопроса - о стимулировании труда, - то капитализм, как известно, успешно справляется с этой задачей с помощью конкуренции на рынке труда за работу, оплачиваемую по стоимости рабочей силы. (Речь здесь идет, понятно, лишь о базовом, определяющем принципе оплаты труда, допускающем достаточно широкую дифференциацию в границах его применения, дающую дополнительный стимулирующий эффект.) На протяжении XX века в развитых капиталистических странах стоимость рабочей силы неуклонно росла, и к настоящему времени она (в среднем) настолько высока, что ее дальнейший сколько-нибудь значительный рост уже "не по средствам" нашей планете с ее отнюдь не безграничными природными ресурсами, дай бог удержаться на достигнутом уровне и подтянуть к нему уровень жизни остальной части человечества. Но конкуренция на рынке труда - по-прежнему закон жизни западного общества, и он с прежней, не знающей никакого снисхождения жесткостью (есть ли необходимость упоминать о безработице?) играет здесь свою стимулирующую (в переводе на русский язык - подхлестывающую) роль.
Ну а как решить ту же задачу социализму (коммунизму) - обществу, в котором обобществление средств производства должно было, по убеждению основоположников марксизма, упразднить наемный труд, то есть куплю-продажу рабочей силы вместе с сопровождающей ее конкуренцией работников?
Маркс и Энгельс долгое время не видели здесь заслуживающей внимания проблемы. В "Коммунистическом манифесте" они попросту отмахнулись от утверждений критиков коммунизма, что "с уничтожением частной собственности прекратится всякая деятельность и воцарится всеобщая леность": "В таком случае буржуазное общество должно было бы давно погибнуть от лености, ибо здесь тот, кто трудится, ничего не приобретает, а тот, кто приобретает, не трудится" (4, 440). В устах авторов это было скорее шуткой, нежели серьезным возражением, поскольку в том же "Манифесте" несколькими страницами раньше они писали, что пролетарии "только тогда и могут существовать, когда находят работу, а находят ее лишь до тех пор, пока их труд увеличивает капитал" (4, 430). Какая уж тут леность! Все дело, по-видимому, в том, что, как все прочие суждения противников коммунистической идеи, так и опасения насчет "всеобщей лености" Маркс и Энгельс целиком относили на счет предрассудков, владеющих людьми, неспособными отрешиться от "буржуазных понятий" и представить себе принципиально другой мир, с совершенно иной этикой, иным отношением к труду и пр. И, судя по всему, на протяжении почти тридцати последующих лет они удовлетворялись этим общим соображением. Специально вопрос о распределении (а тем самым и о стимулах к труду) при социализме был рассмотрен Марксом лишь в той же "Критике Готской программы" (1875).
О распределении предметов потребления "в обществе, основанном на началах коллективизма", но еще сохраняющем "родимые пятна старого общества, из недр которого оно вышло", здесь сказано так: "...Каждый отдельный производитель получает обратно от общества за всеми вычетами ровно столько, сколько сам дает ему. То, что он дал обществу, составляет его индивидуальный трудовой пай. Например, общественный рабочий день представляет собой сумму индивидуальных рабочих часов; индивидуальное рабочее время - это доставленная им часть общественного рабочего дня, его доля в нем. Он получает от общества квитанцию в том, что им доставлено такое-то количество труда (за вычетом его труда в пользу общественных фондов), и по этой квитанции он получает из общественных запасов такое количество предметов потребления, на которое затрачено столько же труда. То же самое количество труда, которое он дал обществу в одной форме, он получает обратно в другой форме" (19, 18).
Если предположить, что в пользу общественных фондов каждый работник отдает строго фиксированную, равную со всеми остальными работниками долю (процент) затраченного им труда, то отсюда вытекает принцип распределения, следующим образом сформулированный Марксом для "первой фазы коммунистического общества": "Право производителей (на получаемые ими предметы потребления.- Ю.Б.) пропорционально доставляемому ими труду..." (19, 19). Легко видеть -и о том множество раз говорилось в нашей общественно-политической литературе, - что названный принцип (целиком разделявшийся и Лениным) лег в основу второй части известной сталинской формулы "От каждого - по способностям, каждому - по труду" (12), обычно именуемой "принципом социализма" и в этом качестве вошедшей в конституции почти всех социалистических стран, в программы и другие официальные документы КПСС и других коммунистических партий.
Казалось бы, что может быть лучше такого принципа распределения! Во-первых, он справедлив, это прямо-таки формула социальной справедливости, предполагающая общество, где только труд работника является мерилом получаемых им материальных и всяких прочих благ. Во-вторых, вот тебе и верное средство стимулирования трудовой активности: хочешь больше получать, лучше жить - это зависит только от тебя самого. Сколько сделаешь, столько (за упомянутыми необходимыми вычетами) и получишь.
Увы, увы! Гладко было на бумаге... А на деле выяснилось, что осуществление этого простого, ясного и во всех отношениях привлекательного принципа наталкивается на такие препятствия, преодолеть которые социалистическое общество (да и человечество в целом) оказалось не в силах. Главное из них - невозможность сколько-нибудь точно измерить человеческий труд.
Ни Марксу, ни Энгельсу это не представлялось трудным делом. И вполне понятно - почему: как можно видеть и по приведенной выдержке из "Критики Готской программы", учет труда в будущем обществе они вполне очевидно сводили к измерению рабочего времени, "индивидуальных рабочих часов". Между тем одинаковое по своей продолжительности рабочее время может вмещать в себя очень разные меры труда - в зависимости от различий, главным образом, в его интенсивности и сложности. Игнорировать эти различия, учитывая, например, труд лифтерши и грузчика, подносчика деталей и токаря высочайшей квалификации, сиделки и хирурга, счетовода и министра финансов только по проработанному времени, значило бы, по сути дела, заменить искомое распределение по труду распределением уравнительным (ведь рабочий день у всех примерно одинаков), - вещь, как показал опыт, экономически бессмысленная и пагубная. Однако, с другой стороны, хорошо известно, что ни один из двух названных важнейших показателей трудовых затрат - ни интенсивность труда, ни его сложность - не поддается на сегодняшний день даже приблизительному измерению. Ни прямыми, ни косвенными способами, ни в абсолютных, ни в относительных величинах. Все попытки, которые предпринимались в этом направлении (а их было очень много, и в первой половине нашего века они были весьма настойчивыми), не дали удовлетворительных результатов; ни одна из предложенных многочисленных методик не обеспечивает даже мало-мальской точности учета и не получила поэтому сколько-нибудь широкого применения на практике, а прогрессирующее увеличение (и быстрая смена) видов товаров и услуг, постоянное усложнение и интеллектуализация труда добивают в этом смысле и какие-либо надежды на будущее.
Но если нельзя измерить трудовые затраты, то, может быть, следует трактовать "принцип социализма" несколько иначе - распределять жизненные блага между работниками не по затратам, а по результатам их труда? Очень соблазнительно, тем более что такой подход к распределению, кажется, избавляет от необходимости возмещать зряшные растраты рабочего времени, столь знакомый нам "мартышкин труд".
Как бы не так. Простейшие соображения показывают, что и эта версия распределения "по труду" не более реальна, чем предыдущая. Во-первых, индивидуальные результаты труда множества категорий работников крайне трудно или вовсе невозможно учесть, выразить в каких-то единицах (сборщик на конвейере, водопроводчик в жэке, водитель трамвая, медсестра, учитель, председатель райисполкома и пр. и пр.). А во-вторых - и это главное, - даже легко измеряемые результаты разных работ, как правило, совершенно несопоставимы между собою. Если, к примеру, токарь выточил за смену 80 деталей, дантист вытащил 20 зубов, а продавщица мороженого продала 500 штук эскимо в шоколаде, то ни один учетчик или бухгалтер не скажет, кто из них сделал больше, кто меньше.
Впрочем, если бы и нашелся способ измерять "индивидуальный трудовой пай" каждого отдельного работника, то и в этом, прямо сказать, фантастическом случае распределение по труду осталось бы почти столь же трудноразрешимой задачей. Ибо тогда обществу пришлось бы гадать, как совместить принцип пропорциональности в распределении благ с необходимостью обеспечить прожиточный минимум работникам наиболее простого труда и при этом уложиться в бюджет. При современном - пусть не поддающемся сколько-нибудь точному учету, но общеизвестно очень большом - диапазоне различий в интенсивности, сложности и результативности как разных работ, так и, индивидуально, труда отдельных работников никакое, даже самое богатое, общество не выдержало бы подобной нагрузки.
В подобных условиях распределение "по труду" практически возможно лишь в весьма узких пределах (Например, при оплате труда работников, выпускающих на одном и том же оборудовании одинаковую продукцию). В масштабах же всего общества этот лозунг не только не осуществлен, но, как видно из изложенного, принципиально неосуществим. Возведенный в ранг "принципа социализма", он имеет не экономический, а в основном идеологический смысл. Объективно - вредный, реакционный, поскольку дезориентирует общественное сознание, превращается в ширму, за которой с успехом прячется и нечто прямо противоположное благим пожеланиям, лежащим в его основе. Не углубляясь слишком в эту специальную тему, отметим только, что в силу полнейшей своей неопределенности распределение "по труду" открывает на практике благоприятные возможности для любого произвола, позволяет трактовать себя как распределение в основном по занимаемой должности:
- чем выше должность, тем - автоматически, независимо от реальных трудовых затрат - выше заработная плата и уровень всякого рода привилегий;
- одинаково оплачивать действительно напряженный труд и просто выход на работу;
- при сохранении наемного труда (с той лишь разницей, что нанимателем является государство) платить преобладающей массе работников намного ниже фактической современной стоимости их рабочей силы.
Если что и стимулируется при таком способе распределения, так это карьеризм, безответственность, неумение работать и та самая, пусть не "всеобщая", но настолько распространенная "леность", что не зараженные ею с течением времени начинают казаться окружающим чуть ли не дураками.
Столь же неразрешимым на внерыночной основе оказался и второй, более общий из вышеназванных вопросов - об эффективности социалистической экономики. С устранением конкуренции она как бы лишается некоей внутренней пружины. Той (или аналогичной по своему действию) пружины, которая, как показано в "Капитале", действует в условиях товарного производства в форме стихийной, но мощной тенденции к снижению общественно необходимых затрат на производстве всех видов продукции и столь же постоянного стремления каждого отдельного предпринимателя обогнать это общее снижение и получить дополнительный выигрыш. Такой универсальной и автоматически работающей пружины, которая изо дня в день, ни на миг не ослабевая, передавала бы свою энергию всем хозяйственным звеньям, толкая их всегда в одном направлении - ко все более высокой экономической эффективности и рациональности, внерыночная экономика, как выяснилось, лишена. Отсюда все ее беды, включая главную - тотальную незаинтересованность как предприятия, так и отдельного работника решительно ни в чем, от чего зависит хозяйственный успех. Ни в постоянном росте производительности труда, ни в высоком качестве и расширяющемся ассортименте товаров и услуг, ни в снижении себестоимости и экономии всякого рода ресурсов - трудовых, материальных, денежных, ни в обеспечивающем все это научно-техническом прогрессе, таланте, трудолюбии и высокой квалификации работающих.
И опять-таки приходится сказать: прежде чем все это продемонстрировать на практике, социализм утратил подобную пружину уже в теории, в проекте, в размышлениях основоположников марксизма о коммунистическом будущем. В этой связи любопытно перечитать два места из сочинений Энгельса.
В "Принципах коммунизма" (1847) вопрос о стимулах экономического развития в коммунистическом обществе решается так: "Избыток производства, превышающий ближайшие потребности общества, вместо того чтобы порождать нищету, будет обеспечивать удовлетворение потребностей всех членов общества, будет вызывать новые потребности и одновременно создавать средства для их удовлетворения. Он явится условием и стимулом для дальнейшего прогресса и будет осуществлять этот прогресс, не приводя при этом, как раньше, к периодическому расстройству всего общественного порядка" (4, 334).
Очень хорошо. Однако автор не ставит перед собой двух напрашивающихся вопросов. Во-первых, откуда в таком случае возьмется этот исходный "избыток производства"? Во-вторых, каким образом, посредством какого экономического механизма расширяющиеся потребности общества будут воздействовать на производство, обеспечивая его "дальнейший прогресс"? Не поставив их перед собою, Энгельс, хотя и употребляет здесь слово "стимул", рисует нам, в сущности, нечто близкое к схеме вечного двигателя, не нуждающегося ни в каком дополнительном источнике энергии (производство расширяет потребности, они же, в свою очередь, расширяют производство), - идея, привлекательность которой равна ее полной утопичности. Сто с небольшим лет спустя, слегка перефразировав приведенные строки, Сталин как свое открытие введет в нашу теорию "основной экономический закон социализма": "обеспечение максимального удовлетворения постоянно растущих материальных и культурных потребностей всего общества путем непрерывного роста и совершенствования социалистического производства на базе..." (13), а еще через 37 лет мы - как самое рядовое, не вызывающее никаких эмоций - будем читать, скажем, следующее сообщение (на первой полосе "Правды" под заглавием "Вездесущий "дефицит""): "У нас в Тамбове выстраиваются огромные очереди за спичками, в магазинах не стало соли. В дополнение к талонам на сахар с 1 апреля введены талоны на стиральный порошок, туалетное и хозяйственное мыло" (14).
Однако вернемся к Энгельсу. "Принципы коммунизма" - это еще очень ранняя работа, впервые дававшая общедоступное систематическое изложение основ марксистского учения. Гораздо существеннее то, что на сей счет говорится в "Анти-Дюринге" (1878) - одном из итоговых произведений основоположников марксизма, уже вобравшем в себя идеи "Капитала" и считающемся одним из основополагающих для политэкономии социализма. Цитирую то место, где речь идет о коренном отличии социалистического (коммунистического) производства от товарного.
"Что такое товары? Это продукты, произведенные в обществе более или менее обособленных частных производителей, т. е. прежде всего частные продукты. (...) В двух одинаковых частных продуктах при одинаковых общественных условиях может заключаться неодинаковое количество частного труда, но всегда лишь одинаковое количество общечеловеческого труда. Неискусный кузнец может сделать только пять подков в то время, в которое искусный сделает десять. Но общество не превращает в стоимость случайную неискусность отдельной личности; общечеловеческим трудом оно признает только труд, обладающий нормальной для данного времени средней степенью искусности. Одна из пяти подков первого кузнеца представляет поэтому в обмене не большую стоимость, чем одна из произведенных за то же рабочее время десяти подков второго".
"Таким образом, - продолжает Энгельс, - когда я говорю, что какой-нибудь товар имеет определенную стоимость, то этим я утверждаю: 1) что он представляет собой общественно-полезный продукт; 2) что он произведен частным лицом за частный счет; 3) что, будучи продуктом частного труда, он является одновременно, как бы без ведома производителя и независимо от его воли, продуктом общественного труда, притом определенного количества этого труда, устанавливаемого общественным путем, посредством обмена; 4) это количество я выражаю не в самом труде, не в таком-то числе рабочих часов, а в каком-нибудь другом товаре. Следовательно, если я говорю, что эти часы стоят столько же, сколько этот кусок сукна, и что стоимость каждого из обоих предметов равна 50 маркам, то тем самым я говорю, что в часах, в сукне и в данной сумме денег заключено одинаковое количество общественного труда. Я констатирую, таким образом, что представленное в них общественное рабочее время общественно измерено и признано равным. Но измерено не прямо, не абсолютно, как измеряют рабочее время в других случаях, выражая его в рабочих часах или днях и т. д., а окольным путем, при помощи обмена, относительно. Поэтому-то я и не могу выразить это определенное количество рабочего времени в рабочих часах, число которых остается мне неизвестным, а могу это сделать тоже только окольным путем, относительно, - в каком-нибудь другом товаре, представляющем одинаковое количество общественного рабочего времени" (20, 318, 319).
Едва ли можно спорить с тем, что здесь дано весьма ясное, конкретное и убеждающее изложение некоторых основных положений марксовой теории стоимости. Запомним их и, уже имея их в виду, перечтем продолжение приведенного рассуждения:
"Когда общество вступает во владение средствами производства и применяет их для производства в непосредственно обобществленной форме, труд каждого отдельного лица... становится с самого начала и непосредственно общественным трудом. Чтобы определить при этих условиях количество общественного труда, заключающееся в продукте, нет необходимости прибегать к окольному пути; повседневный опыт непосредственно указывает, какое количество этого труда необходимо в среднем. Общество может просто подсчитать, сколько часов труда заключено в паровой машине, в гектолитре пшеницы последнего урожая, в ста квадратных метрах сукна определенного качества. И так как количества труда, заключающиеся в продуктах, в данном случае известны людям прямо и абсолютно, то обществу не может прийти в голову также и впредь выражать их посредством всего лишь относительной, шаткой и недостаточной меры, хотя и бывшей раньше неизбежной за неимением лучшего средства, - т. е. выражать их в третьем продукте, а не в их естественной, адекватной, абсолютной мере, какой является время. /.../ Люди сделают тогда все это очень просто, не прибегая к услугам прославленной "стоимости"" (20, 321).
В отличие от приведенных выше в последней выдержке далеко не все ясно. Прежде всего: возможен ли в социалистическом обществе "неискусный кузнец"? Если возможен и если он скует некоторое число негодных подков, которые будут пылиться на складе вместе с блеклыми тканями, кособокими пиджаками, сочинениями Л. И. Брежнева и пр., то можно ли считать труд изготовивших всю эту заваль "с самого начала и непосредственно общественным трудом"? В случае отрицательного ответа придется признать, что первая фраза этой выдержки неверна; в случае утвердительного, - что понятие "общественного" ("общечеловеческого") труда на соседних страницах употребляется Энгельсом во взаимоисключающих значениях. Далее. Предположим, что наш неискусный социалистический кузнец сковал пять вполне приличных подков за то же время, за которое искусный - десять. Значит ли это, что они доставили обществу равные количества общественного труда? Если да, то не явится ли такое понимание дела поощрением "неискусности" и насмешкой над мастерством, трудолюбием и пр.? Не скажет ли тогда искусный кузнец: "что мне, больше всех надо?" - и не станет ли он в таком случае тоже делать вместо десяти подков пять, от силы шесть? А если неравные, то не будет ли это возвратом к "рыночному" пониманию общественного труда?
Но оставим в стороне неясности и противоречия; важнее то, что выражено здесь вполне ясно. В основе рассуждения Энгельса лежит убеждение в том, что, "когда общество вступает во владение средствами производства", у него появляется способность прямого измерения трудовых затрат, выражаемых теперь просто-напросто в рабочем времени ("...сто квадратных метров сукна потребовали для своего производства, скажем, тысячу часов труда..." (29, 321). Однако, как уже говорилось, рабочее время мерой труда само по себе, без учета его интенсивности и сложности, отнюдь не является; измерять же труд и по этим его показателям человечество пока не научилось, и нет уверенности, что научится в дальнейшем. Поэтому "просто подсчитать, сколько часов труда заключено в паровой машине" и т. д., - это в действительности не только не просто, но решительно невозможно, даже если бы речь шла о вполне конкретной машине, только что собранной на вашем заводе.
Во-первых, к труду тех, кто ее непосредственно изготовлял, нужно было
бы прибавить в соответствующих, подчас весьма трудно вычленяемых долях труд конструкторов, спроектировавших эту машину; и труд людей, обслуживающих ее производство, - от уборщицы до министра; и труд металлургов, выплавлявших металл как для самой машины, так и для станков, на которых производились ее детали; и горняков, добывавших руду, из которой будет выплавлен этот металл; и лесорубов, поставивших рудничную стойку; и каменщиков, сложивших стены завода, и т. д. и т. д. Во-вторых, можно ли просто суммировать часы труда, скажем, директора завода, инженера-конструктора, токаря и уборщицы? Вполне очевидно, нельзя, а нахождение необходимых коэффициентов упирается в уже известный нам камень преткновения - невозможность измерить (или сколько-нибудь точно соизмерить без прямого измерения) интенсивность и сложность разных видов трудовой деятельности.
Все эти трудности обступают нас уже при попытке учета так называемых индивидуальных трудовых затрат, то есть того труда, который реально был затрачен на производство, например, именно вот этой паровой машины. Между тем Энгельс ведь говорит о большем: о том, чтобы прямым подсчетом определить "количество общественного (!) труда, заключающегося в продукте", то количество труда, которое "необходимо в среднем" для производства данного продукта при данном уровне развития производительных сил. А это, понятно, еще более усложняет задачу, так что перед нею не может не оказаться бессилен не только "повседневный опыт", но и наука во всеоружии своих современных возможностей.
А главное, главное! - даже если бы удалось все это измерить и подсчитать по каждому из сотен тысяч наименований выпускаемых изделий, - то что толку? Ведь и в этом (вполне фантастическом) случае мы имели бы в результате всего лишь некую статистическую сводку, но не получили бы в руки того механизма, который побуждал бы производителей снижать все свои затраты до общественно необходимых, а эти последние - до все более низкого уровня.
Любопытная вещь! Когда Энгельс говорит о товарном производстве, он не забывает упомянуть о том, что "одна из пяти подков первого кузнеца представляет... в обмене не большую стоимость, чем одна из произведенных за то же время десяти подков второго". Иначе говоря, он вслед за Марксом (см. первую главу "Капитала") вполне правильно акцентирует значение стоимости в качестве стимулятора снижения трудовых затрат. Но когда переходит к социалистическому производству, то ненужность "прибегать к услугам прославленной "стоимости" аргументирует исключительно возможностью (как выяснилось, более чем проблематичной) заменить ее прямым измерением труда. Стоимость выступает при этом всего лишь как несовершенный, "окольный" способ учета трудовых затрат, ее стимулирующая роль начисто выпадает из поля зрения теоретика.
Если "политэкономия социализма" базируется на таком фундаменте, это равносильно признанию, что она висит в воздухе и не имеет никакого права именоваться наукой.
Ну а Ленин? Движущую, определяющую роль закона стоимости при социализме отвергал (опять-таки оговорюсь: до нэпа) и Ленин. Хотя в иных случаях очень близко подходил к пониманию данной проблемы. В частности, когда указывал на дестимулирующий эффект монополизации в условиях современного ему капитализма: "Как мы видели, самая глубокая экономическая основа империализма есть монополия. Это - монополия капиталистическая, т. е. выросшая из капитализма и находящаяся в общей обстановке капитализма, товарного производства, конкуренции, в постоянном и безысходном противоречии с этой общей обстановкой. Но тем не менее, как и всякая монополия, она порождает неизбежно стремление к застою и загниванию. Поскольку устанавливаются, хотя бы на время, монопольные цены, постольку исчезают до известной степени побудительные причины к техническому, а следовательно, и ко всякому другому прогрессу, движению вперед..." (15)
Что "всякая монополия... порождает неизбежно стремление к застою и загниванию", устраняет или по крайней мере сужает "побудительные причины к техническому, а следовательно, и ко всякому другому... движению вперед" - это совершенно правильно. Но если "всякая", то почему же монополия государственная, социалистическая, не "находящаяся в общей обстановке... товарного производства, конкуренции", а всеобъемлющая и безраздельная, директивным порядком устанавливающая постоянные "монопольные цены" на все и вся, почему она должна была оказаться исключением из этого общего правила? По логике вещей совсем напротив. Казалось бы, всего один шаг оставалось сделать Ленину, чтобы от приведенного суждения перейти к выводу о том, что, устраняя вместе с частной собственностью экономический механизм ее исторического существования - товарное производство и конкуренцию, социалистическая революция еще в большей, гораздо большей степени увеличит опасность "застоя и загнивания" экономики. Но каким же трудным оказался для Ленина этот шаг. Ведь положение о том, что "конкуренция есть не что иное, как такой способ ведения промышленности, когда она управляется отдельными частными собственниками" (4, 330), было для него одной из основополагающих истин марксизма. И через два года после "Империализма..." в варианте статьи "Очередные задачи Советской власти" (1918) рынок и конкуренция рассматриваются им как нечто такое, что подлежит "уничтожению" и может быть с успехом заменено социалистическим соревнованием (16). В написанном Лениным "Проекте программы РКП(б) (1919) предлагается "рядом постепенных, но неуклонных мер уничтожить совершенно частную торговлю, организовав правильный и планомерный продуктообмен между производительными и потребительскими коммунами единого хозяйственного целого (!), каким должна стать Советская республика" (17). Потребовался горький опыт "военного коммунизма", трех лет хозяйствования на бестоварной основе, чтобы в контексте "перемены всей точки зрения нашей на социализм" (18) автор нэпа начал вырабатывать принципиально иной взгляд на рынок и конкуренцию при социализме. К сожалению, только начал, а вскоре после его смерти сталинское руководство восстановит бестоварную экономику - с той лишь разницей от "военного коммунизма", что в качестве "учетной категории" "стоимость" (вернее сказать, цена) при этом сохранится и внерыночные по своему существу экономические отношения будут облечены в знакомую нам псевдорыночную форму ("товарно-денежных отношений" на базе предустановленных хозяйственных связей, фондированного распределения ресурсов и директивно назначаемых цен). К чему это приведет - хорошо известно. Коротко говоря, к тому, что слово "застой" войдет в наш повседневный обиход как самая мягкая из характеристик того безысходного тупика, в который завел наше общество бесконкурентный, безрыночный сталинско-брежневский социализм.
Итак, за 70 лет своего существования "реальный социализм" не придумал ничего лучше рыночной конкуренции - ни в стимулировании трудовой активности отдельного работника, ни в стимулировании экономического развития общества в целом. Более того, со своей стороны, так сказать, от противного засвидетельствовал невозможность без нее обойтись. Если же иметь в виду, что в то же самое время в странах Запада именно рыночная экономика - не подрываемая, но, наоборот, усиливаемая регулирующими воздействиями государства - обеспечила тот впечатляюще быстрый и в целом устойчивый экономический рост, который перевел капиталистический мир в новое качественное состояние, сделал его "богатым обществом", то можно заключить, что обе хозяйственные системы, каждая своим голосом, но вполне согласным дуэтом спели хвалу Меркурию - закону стоимости, рыночной конкуренции, словом, стимулирующему механизму обмена.
И тем самым подтвердили факт неоправданно ограничительного понимания классиками марксизма роли этого механизма в истории. Прежде всего, конечно, как было показано выше, по отношению к тому, что тогда было завтрашним днем, областью прогнозов: то, что, по выражению Ленина, "сотни лет для миллионов людей" (!) было "величайшим заветом экономической мудрости" (!), показалось возможным в один прекрасный день отбросить, как пустой предрассудок. Но в известной мере -и по отношению к тогдашнему настоящему тоже - к характеристике роли рынка в условиях европейского XIX века.
Разумеется, ни для Маркса и Энгельса, ни в дальнейшем для Ленина не составляла вопроса исключительная значимость товарного производства в истории цивилизации. Об этом они говорили множество раз в самых решительных выражениях. Трудовая теория стоимости, лежащая в основе "Капитала", равно как и вся построенная на ней Марксом грандиозная модель функционирования и развития капиталистического способа производства, - во всех своих звеньях сугубо "рыночная" теория. Тогда в чем же дело? Что дает нам право усматривать элемент недооценки рыночного механизма уже в том, что и как говорилось основоположниками марксистской политэкономии о современном им капиталистическом хозяйстве?
Я думаю, тут надо обратить внимание на два взаимосвязанных обстоятельства.
Первое - недооценка (мне уже надоело это слово, но не вижу, чем его заменить) возможностей продолжающегося развития производительных сил при капитализме.
Разумеется, ни основоположники марксизма, ни Ленин не только не отрицают такого развития (что значило бы просто спорить с очевидностью), но неоднократно и недвусмысленно на него указывают. В чем же недооценка? Прежде всего в их понимании границ этого процесса. Глубоко убежденные в том, что в их эпоху буржуазные производственные отношения уже превратились в тормоз, в оковы для того широкого и бурного развития производительных сил, полный простор которому, по их мнению, может открыть лишь коммунизм, они, по сути дела, не допускают мысли о том, что экономический механизм капиталистического хозяйствования способен вызвать к жизни не просто те или иные, даже очень разительные усовершенствования в тех или иных, даже многочисленных отраслях производства, но нечто неизмеримо большее, а именно новую, промышленную, научно-техническую революцию, да и не одну, а целый каскад таких революций, способных в такой же или даже в большей мере изменить весь облик общества, в какой его когда-то изменила промышленная революция конца XVIII - начала XIX в.
Подчеркну еще раз: то, что все новые и новые, часто совершенно непредвиденные сдвиги в производительных силах неизбежны, - это для классиков марксизма аксиома. Очевиден для них и экономический механизм подобных сдвигов в условиях капитализма. Но в своих размышлениях на эти темы они главный акцент делают на другом. "С одной стороны, - пишет Энгельс в добавлениях к "Анти-Дюрингу", - усовершенствование машин, обратившееся благодаря конкуренции в принудительный закон для каждого... фабриканта и означающее в то же время постоянно усиливающееся вытеснение с фабрик рабочих... С другой стороны - беспредельное расширение производства, что также стало принудительным законом конкуренции для каждого фабриканта. С обеих сторон - неслыханное развитие производительных сил, превышение предложения над спросом, перепроизводство, переполнение рынков, кризисы, повторяющиеся каждые десять лет... Буржуазия уличается, таким образом, в неспособности к дальнейшему управлению своими собственными общественными производительными силами" (20,675).
Отсюда постоянный для Маркса и Энгельса мотив: возможность и назревшая необходимость устранения буржуазии. Мысль о том, что с устранением буржуазии может ослабеть общественная заинтересованность в "усовершенствовании машин", пресечься "беспредельное расширение производства", что "неслыханное развитие производительных сил" может смениться столь же неслыханным застоем, "превышение предложения над спросом" - системой дефицитов и что все это вместе взятое в конце концов ударит по рабочим, - такая мысль если и приходит им в голову, то не признается заслуживающей внимания. Справедливо рассматривая развитие производства как диалектическое единство развития производительных сил и производственных отношений, они преимущественно подчеркивают основополагающую и революционную роль первой стороны этого процесса, а вторую хотя и не упускают из виду, но все же рассматривают и как производную от первой, и как относительно консервативную - с чуть ли не обязательным возрастанием этого качества по мере утверждения и "старения" любой общественно-экономической формации, за исключением коммунизма. Тем самым движущая и в этом смысле также по своей сути революционная роль рыночной конкуренции - основы производственных отношений капитализма - явно отходит в их теоретическом сознании на второй план.
Второе, что здесь хотелось бы отметить, - это некоторая односторонность и статичность в понимании ими проблемы: капитализм и рабочий. Меня покамест интересуют лишь чисто экономические аспекты этой многосложной проблемы. Притом нет нужды повторять общеизвестное, говорить о мировом значении поистине гениального научного открытия Маркса, раскрывшего суть капиталистической эксплуатации - присвоение прибавочной стоимости - и с железной последовательностью во всех основных звеньях проанализировавшего базирующийся на этом механизм накопления и движения капитала. Столь же общеизвестна тщательность и яркость, с какой основоположники марксизма проследили - как важнейшую грань развития капитализма - жестокий процесс превращения самостоятельного товаропроизводителя в "освобожденного" от средств производства пролетария, которому уже больше нечего продать, кроме своей рабочей силы, то есть себя самого. А затем с развитием машинного производства массовое превращение того же рабочего в своего рода живую деталь, в "частичного человека", пожизненным уделом которого является выполнение лишь чисто механических функций монотонного, нетворческого (и, значит, дешевого) (19), отчужденного труда. Все это их безусловные заслуги перед человечеством, равно как и та благородная страстность, с какой они всю свою жизнь посвятили защите угнетенных, борьбе за их освобождение. Но, с полной убедительностью показав, что не злой умысел того или иного хитрюги-предпринимателя, а безжалостные законы капиталистической (рыночной) экономики влекут рабочего этим мрачным путем, оставляя ему лишь скудную и непрочную роль малозначительного "придатка машины", Маркс и Энгельс оставили почти без внимания оборотную сторону медали, тенденцию, обусловленную продолжением действия все тех же неумолимых законов рынка и, однако же, прямо противоположную по своему экономическому и социальному смыслу.
В самом деле. Если мануфактуру сменяет фабрика, а отдельную машину системы все более сложных машин, то ведь их надо не только кому-то конструировать, но и изготовлять (сначала в виде уникальных опытных образцов), правильно, со знанием дела эксплуатировать и ремонтировать, налаживать и переналаживать с учетом модификации выпускаемых изделий. Ведь рыночная конкуренция толкает предпринимателя не только к удешевлению традиционной продукции, но и - все более властно - к повышению ее качества, к постоянному расширению и обновлению ассортимента. Для всего этого, помимо инженера, нужен сообразительный, опытный, высококвалифицированный рабочий, во многих случаях ничуть не меньший универсал и мастер своего дела, чем умелец-ремесленник былых времен. Он должен быть технически грамотным, а это недостижимо без достаточно высокого уровня образования, общей культуры; он должен обладать определенной самостоятельностью и инициативой - иначе от него будет мало проку, -а это невозможно без чувства самоуважения, без того, чтобы с ним считались, ценили не только его руки, но и голову.
Таким образом, наряду с преобладающей на протяжении всего XIX века тенденцией к упрощению производственных функций рабочего уже тогда зарождается и постепенно набирает силу тенденция противоположная - к расширению сферы применения сложного (и все более сложного) труда. Соответственно начинает повышаться стоимость рабочей силы таких категорий работников, то есть цена той суммы жизненных средств, которая необходима для воспроизводства, притом расширенного воспроизводства, высококвалифицированной рабочей силы.
Нельзя сказать, чтобы основоположники марксизма вовсе не замечали этого процесса. Но они упоминают о нем лишь вскользь (см., например, 16, 111; 22, 211), основной же упор делают на противоположном: "...общая тенденция капиталистического производства ведет не к повышению среднего уровня заработной платы, а к понижению его, то есть в большей или меньшей степени низводит стоимость труда до ее минимального предела" (16, 154). Сложность труда как экономическая категория, а вместе с тем и понятие стоимости квалифицированной рабочей силы принадлежат в "Капитале" и других сочинениях Маркса к числу наименее разработанных тем. Тот факт, что во второй половине XIX в. жизненный уровень трудящихся начинает понемногу повышаться, приводит авторов "Коммунистического манифеста" лишь к тому, что место "абсолютного" обнищания рабочего класса занимает у них тезис об его "относительном обнищании", даже и стилистически несколько противоречивый: если сегодня мне платят больше, чем вчера, но прибыль капиталиста растет еще быстрее, то следует ли отсюда, что я, хотя бы и относительно, "обнищал"? Появление же таких категорий рабочих, чье материальное положение приближается к положению средних слоев, Маркс и Энгельс, а позднее - еще в большей степени - Ленин склонны связывать преимущественно с разного рода внешними факторами: возможностью европейской буржуазии поделиться со "своим" рабочим классом частью награбленного в колониях и тем купить его лояльность, сознательным ее стремлением к созданию "рабочей аристократии" как своей агентуры в рабочем движении. Все это были объяснения, не лишенные оснований, но даже и для тех времен далеко не достаточные. И не только в том смысле, что усложнение индустриального (а затем и сельскохозяйственного) труда - процесс вполне объективный, столь же мало зависимый от чьих бы то ни было политических расчетов, как прежде (да еще и тогда) доминировавшее его упрощение, а значит, и удешевление. Нельзя оставить без внимания и такую, также вполне объективную сторону дела, как органически присущее капиталистическому рынку стремление к своему непрерывному расширению. Как вовне, что на определенной стадии развития капитализма выразилось в колониальной политике развитых капиталистических стран, в их борьбе за захват внешних рынков сбыта, так и внутри за счет расширения емкости внутреннего рынка. Если в качестве покупателя рабочей силы буржуазия заинтересована в том, чтобы купить ее подешевле, то в качестве товаропроизводителя, продавца - в том. чтобы непрерывно увеличивающаяся, все более разнообразная и качественная продукция ее фирм имела обеспеченный сбыт, а это чем дальше, тем больше невозможно без повышения покупательной способности масс, без роста их материальных и духовных потребностей.
Видя все это и подчас весьма точно фиксируя противоречивость экономических процессов современности, равно как и лежащее в их основе действие законов рыночной конкуренции, Маркс и Энгельс, а за ними и Ленин (напоминаю: в особенности до нэпа) делают тем не менее упор по преимуществу на одной стороне этих процессов, жестокой по отношению к рабочему классу и кризисной для капиталистической системы. Другая - разрешающая, обновляющая, творческая - сторона действия тех же законов, их способность в ходе органического развития капиталистической экономики приводить - на разных его этапах - к совершенно различным социально-экономическим результатам и последствиям в гораздо меньшей мере занимают их теоретическую мысль, остаются в тени. То, что появление и все большее расширение слоя обеспеченных и культурных рабочих есть результат продолжающегося действия тех же объективно-исторических законов, которые до сих пор неумолимо сталкивали и еще продолжают сталкивать их братьев по классу на (а нередко и за) черту самого скудного, полуголодного существования, - эта идея не из тех, что могли быть освоены классиками марксизма без коренного пересмотра их основополагающих убеждений. А для такого пересмотра история не только XIX, но и начала XX века еще не дала достаточного материала. Не буду ссылаться ни на историков, ни на статистиков, ограничусь всего одной, не претендующей ни на какую научную строгость, но для меня самого вполне убедительной ссылкой.
Мне с молодости запомнился один рассказ Джека Лондона - "Отступник", где кормильцу семьи, узкогрудому, никогда не улыбающемуся двенадцатилетнему старичку, у которого впереди долгий рабочий день с тридцатью шестью тысячами (он потом подсчитает) однообразных движений, мать по утрам отдает и свою чашку суррогатного жидкого кофе... Прочтите, пожалуйста, этот рассказ, датированный уже началом нашего века, 1906 годом, и жуткая обыденность того, что в нем описано, лучше любых ученых соображений скажет вам о том, почему современники этого мальчика - классики марксизма воспринимали достоинства и перспективные возможности рыночной экономики совсем не так, как мы с вами...
3
Однако пойдем дальше. Выше было упомянуто о двух таких рычагах прогресса, которым Маркс и Ленин не нашли места в будущем, а тем самым и вообще преуменьшили их историческое значение. Первый - рынок, конкуренция, а второй?
Второй - демократия. Первый - в экономической сфере, второй - в политической, правовой, социально-психологической и во всех других областях общественной жизни, включая ту же экономическую. И в данном случае разговор об этом также проще, нагляднее начать "с конца", с того места, которое занимает демократия в системе представлений Маркса, Энгельса, Ленина о коммунистическом будущем.
Тут прежде всего надо сказать о том, что в отличие от рынка и распоряжающегося им закона стоимости, судьба которых нераздельна для классиков марксизма с устранением частной собственности и, таким образом, входит в самое ядро их концепции коммунизма, тема демократии не имеет в ней самостоятельного значения, а рассматривается лишь как определенная грань двух других важнейших для них вопросов: о диктатуре пролетариата - во-первых, о судьбе государства в сложившемся коммунистическом обществе - во-вторых.
Взгляд Маркса и Энгельса на эти предметы хорошо известен. Трех-четырех характерных выдержек будет достаточно, чтобы его напомнить.
Энгельс (1883): "Маркс и я с 1845 г. держались того взгляда, что одним из конечных результатов грядущей пролетарской революции будет постепенное отмирание политической организации, носящей название государство. Главной целью этой организации всегда было обеспечивать при помощи вооруженной силы экономическое угнетение трудящегося большинства особо привилегированным меньшинством. С исчезновением этого особо привилегированного меньшинства исчезнет и необходимость в вооруженной силе угнетения, в государственной власти. Но в то же время мы всегда держались того взгляда, что для достижения этой и других, гораздо более важных целей грядущей социальной революции рабочий класс должен прежде всего овладеть организованной политической властью государства и с ее помощью подавить сопротивление класса капиталистов и организовать общество по-новому" (19, 359).
Маркс и Энгельс (1848): "...Первым шагом в рабочей революции является превращение пролетариата в господствующий класс, завоевание демократии" (4, 446).
Маркс (1875): "Между капиталистическим и коммунистическим обществом лежит период революционного превращения первого во второе. Этому периоду соответствует и политический переходный период, и государство этого периода не может быть ничем иным, кроме как революционной диктатурой пролетариата" (19, 27).
Энгельс (1880): "Пролетариат берет государственную власть и превращает средства производства прежде всего в государственную собственность. Но тем самым он уничтожает самого себя как пролетариат, тем самым он уничтожает все классовые различия и классовые противоположности, а вместе с тем и государство как государство. /.../ Первый акт, в котором государство выступает действительно как представитель всего общества - взятие во владение средств производства от имени общества, - является в то же время последним самостоятельным актом его как государства" (19, 224-225).
Не правда ли, тут все определенно и едва ли нуждается в каких-либо пояснениях? Ну, а что же в этой связи демократия? И что имели в виду авторы "Коммунистического манифеста", упомянув о "завоевании демократии"? Из многого, что хотелось бы на сей счет процитировать, выберем всего три замечания Энгельса, столь же репрезентативных, сколь лапидарных и ярких.
"Демократия, в конечном счете, как и всякая другая форма правления, есть... ложь, не что иное, как лицемерие... Политическая свобода есть мнимая свобода, худший вид рабства; она лишь видимость свободы и потому в действительности - рабство. То же и с политическим равенством; поэтому демократия, как и всякая другая форма правления, должна в конечном итоге распасться: лицемерие не может быть долговечным, скрытое в нем противоречие неизбежно выступит наружу; либо настоящее рабство, то есть неприкрытый деспотизм, либо действительная свобода и действительное равенство, то есть коммунизм" (1,526-527).
"...Пролетариату для овладения политической властью также нужны демократические формы, но они для него, как и все политические формы, только средство. Если же кто-либо теперь стремится к демократии как к цели, то он должен опираться на крестьян и мелких буржуа, то есть на классы, которые обречены на гибель и, поскольку они хотят искусственно сохранить себя, являются реакционными по отношению к пролетариату. Далее, не следует забывать, что последовательной формой господства буржуазии является именно демократическая республика..." (36, 112).
"Так как государство есть лишь преходящее учреждение, которым приходится пользоваться в борьбе, в революции, чтобы насильственно подавить своих противников, то говорить о свободном народном государстве есть чистая бессмыслица: пока пролетариат еще нуждается в государстве, он нуждается в нем не в интересах свободы, а в интересах подавления своих противников, а когда становится возможным говорить о свободе, тогда государство как таковое перестает существовать" (19, 5).
Опять-таки никаких хитростей и недомолвок, столь характерных для официального марксизма будущих времен.
Что касается Ленина, то наиболее развернутым изложением его позиции по интересующему нас вопросу, а вместе с тем своего рода обобщением и связующим комментарием к вышеприведенным высказываниям основоположников марксизма можно считать следующее место из его книги "Государство и революция", написанной непосредственно перед Октябрем 1917 г.:
"В капиталистическом обществе, при условии наиболее благоприятного развития его, мы имеем более или менее полный демократизм в демократической республике. Но этот демократизм всегда сжат тесными рамками капиталистической эксплуатации и всегда остается поэтому, в сущности, демократизмом для меньшинства, только для имущих классов, только для богатых. Свобода капиталистического общества всегда остается приблизительно такой же, какова была свобода в древних греческих республиках: свобода для рабовладельцев. /.../"
Маркс великолепно схватил эту суть капиталистической демократии, сказав в своем анализе опыта Коммуны: угнетенным раз в несколько лет позволяют решать, какой именно из представителей угнетающего класса будет в парламенте представлять и подавлять их! Но от этой капиталистической демократии, - неизбежно узкой, тайком отталкивающей бедноту, а поэтому насквозь лицемерной и лживой, - развитие вперед не идет просто, прямо и гладко, "ко все большей и большей демократии", как представляют дело либеральные профессора и мелкобуржуазные оппортунисты. Нет. Развитие вперед, т. е. к коммунизму, идет через диктатуру пролетариата... /.../ А диктатура пролетариата... не может дать просто только расширения демократии. Вместе с громадным расширением демократизма, впервые становящегося демократизмом для бедных, демократизмом для народа, а не демократизмом для богатеньких, диктатура пролетариата дает ряд изъятий из свободы по отношению к угнетателям, эксплуататорам, капиталистам. Их мы должны подавить... их сопротивление надо сломить силой, - ясно, что там, где есть подавление, есть насилие, нет свободы, нет демократии. /.../
Только в коммунистическом обществе, когда сопротивление капиталистов уже окончательно сломлено, когда капиталисты исчезли, когда нет классов...- только тогда "исчезает государство и можно говорить о свободе". Только тогда возможна и будет осуществлена демократия действительно полная, действительно без всяких изъятий. И только тогда демократия начнет отмирать в силу того простого обстоятельства, что, избавленные от капиталистического рабства... люди постепенно привыкнут к соблюдению элементарных... правил общежития, к соблюдению их без насилия... без особого аппарата для принуждения, который называется государством. /.../"
Итак: в капиталистическом обществе мы имеем демократию урезанную, убогую, фальшивую, демократию только для богатых, для меньшинства. Диктатура пролетариата, период перехода к коммунизму, впервые даст демократию для народа, для большинства, наряду с необходимым подавлением меньшинства, эксплуататоров. Коммунизм один только в состоянии дать демократию действительно полную, и чем она полнее, тем скорее она станет ненужной, отомрет сама собою" (20).
Прошу прощения за столь обильную цитацию: хотелось донести свойственный Марксу, Энгельсу и Ленину общий взгляд на проблему демократии после победившей пролетарской революции в возможно большей целостности, не потеряв каких-либо существенных оттенков и обертонов. Впрочем, пока что из всего богатства высказанных здесь мыслей я позволю себе выделить только один момент: для классиков марксизма демократия - явление исторически преходящее, век ее измерен. В социалистическом обществе после более или менее кратковременного своего расцвета ей (как и государству и вместе с ним) предстоит отмереть. "Демократия, - еще раз подчеркивает Ленин, - имеет громадное значение в борьбе рабочего класса против капиталистов за свое освобождение. Но демократия вовсе не есть предел, его же не прейдеши, а лишь один из этапов по дороге от феодализма к капитализму и от капитализма к коммунизму"; "Чем полнее демократия, тем ближе момент, когда она становится ненужной" (21).
Не правда ли, довольно большое сходство с рынком, по отношению к которому был вынесен примерно такой же вердикт: мавр сделал свое дело, мавр может уходить.
Сто или даже семьдесят лет тому назад, когда опыт реального социализма исчерпывался двумя месяцами Парижской Коммуны, так думать было можно. Однако последующий ход событий не только не подтвердил этих предположений, но и всю новейшую историю человечества заставил рассматривать в существенно иной перспективе.
Прежде всего выяснилось, что те "изъятия из свободы", которые Маркс и Ленин считали естественными и необходимыми в условиях диктатуры пролетариата "по отношению к угнетателям, эксплуататорам, капиталистам", невозможно локализовать только на них. Простои пример: революционное правительство закрывает буржуазную газету (допустим, кадетскую "Речь"), агитирующую против социалистической революции. Это удар по буржуазии? Несомненно. Но разве не приходится он и по тем читателям этой газеты, которые отнюдь не являются ни помещиками, ни капиталистами, по той, например, демократической интеллигенции, которая, читая и "Речь", и "Правду", стремилась получить более полную информацию и, сопоставляя разные точки зрения, выработать самостоятельный взгляд на жизнь? Разве не сужаются тем самым и ее демократические права и возможности? И вообще у "изъятий из свободы" есть своя внутренняя логика: их даже и при желании обычно не удается сделать ни выборочными, ни эпизодическими, краткосрочными; они тяготеют, во-первых, к универсальности, к распространению на все общество, не исключая и класс-гегемон, на все сферы и формы проявления свободы, а во-вторых, к длительности, к превращению в постоянную норму. Прав Ленин, когда говорит: "там, где есть подавление, есть насилие, нет свободы, нет демократии". Но следует добавить, что вопреки его ожиданиям в подобных условиях довольно скоро не остается места и "демократии для народа, для большинства". Диктатура и демократия взаимно исключают друг друга. Буквально в считанные месяцы вслед за действительно "громадным расширением демократизма, впервые становящегося демократизмом для бедных", диктатура пролетариата неумолимой логикой обстоятельств превращается в диктатуру правящей революционной партии, а эта последняя - в диктатуру партийной верхушки, все более самовластную и независимую от какого бы то ни было демократического контроля снизу. И такое положение вещей не только не исчезает с течением времени, но приобретает особую законченность и прочность именно тогда, "когда сопротивление капиталистов уже окончательно сломлено, когда капиталисты исчезли". При этом демократия действительно становится "ненужной" (новым правящим группам) и действительно как бы "отмирает", но в совершенно ином, непредвиденном смысле. И вовсе не с достижением своей желанной полноты, не с исчезновением государства, а, напротив, с его укреплением именно в качестве "особого аппарата для принуждения", с гипертрофированным развитием его именно принудительных и карательных функций.
Это во-первых. А во-вторых, "ненужная" диктаторам всех времен и народов демократия - не больше, не меньше - условие жизни современного общества, столь же необходимое, как воздух и вода. И хотя многовековая история демократии есть одновременно история непрекращающегося спора об ее плюсах и минусах (несколько ниже я подробнее коснусь этой темы), самое главное из того, что практика "реального социализма" (да и вообще XX века) возразила марксистской теории по поводу демократии и диктатуры, в настоящее время едва ли может быть предметом серьезной дискуссии. Слишком уж ясна сегодня основная, фундаментальная истина; без демократии нельзя. Не в том смысле нельзя, что "социализм невозможен без демократии" (22). Эти ленинские слова нам сегодня близки как никогда, недаром и их, и различные их перефразировки то и дело цитируют, однако в буквальном своем значении они как раз весьма основательно оспорены историей: возможен, вполне возможен! Но столь же твердо знаем мы нынче, что это дурная, безрадостная возможность. Нет демократии - и, чем бы это ни объяснялось и ни оправдывалось, общество почти обязательно, почти автоматически оказывается в когтях разномасштабных тиранов и разбойников - от Сталина до Пол Пота. Нет демократии - и становятся возможными такие насилия над большинством народа, как "сплошная коллективизация", такие поражающие своими масштабами преступления против человечности, как кровавая вакханалия ежовщины или "культурная революция" в Китае. В сколько-нибудь долговременной перспективе отсутствие демократии не сулит обществу ничего, кроме застоя и тупика, притом такого, который не накапливает энергию для будущего движения, но подрывает самую его возможность. По существу своему это не что иное, как растянувшаяся во времени гибель: развал народного хозяйства, разрушение природной среды, вытаптывание и иссушение культуры, извращение нравственности, тотальное отчуждение, дегуманизация всех человеческих отношений. Словом, нечто вполне сравнимое с последствиями ядерной войны, угрозу которой недемократические режимы - заинтересованные в замкнутости своих границ, а тем самым и в разделенности мира, - также, кстати сказать, существенно обостряют.
Но, может быть, если не подтверждены историей представления классиков марксизма о демократии при социализме, то по крайней мере их оценки буржуазной демократии в большей мере сохранили свою силу? Опять-таки нет: в применении к капиталистическому обществу наших дней они выглядят таким же анахронизмом. В самом деле, повернется ли язык сказать, что современное западное государство - "это только комитет, управляющий общими делами всего класса буржуазии" (4, 426), задача которого - "обеспечивать при помощи вооруженной силы экономическое угнетение трудящегося большинства особо привилегированным меньшинством" (19, 359)? Повернется ли язык сказать, что в нынешних США или Японии, Франции, Швеции или ФРГ "мы имеем, - пользуясь вышеприведенной ленинской оценкой, - демократию урезанную, убогую, фальшивую, демократию только для богатых, для меньшинства"?
Отрицательные ответы очевидны. Хотя бы потому. Что "богатые" (по прежним да и по нашим нынешним меркам) давно уже перестали там быть меньшинством. Вот пара цифр, почти одновременно приведенных в советской печати: заработная плата Генерального секретаря ЦК КПСС, по его сообщению, составляет 1200 рублей в месяц, а средний месячный заработок 750 тысяч рабочих и служащих американского концерна "Дженерал моторе" (1984 г.) - 2500 долларов (23), то есть почти в два раза больше даже по сильно завышенному официальному курсу рубля (24). Что же касается собственно демократии, то для ее характеристики, пожалуй, достаточно вспомнить и оценить по достоинству всего один факт - Уотергейт, историю о том, как "средний американец", оскорбленный нечестностью своего президента, изгнал его из Белого дома. Современная западная демократия - это резко возросшая роль электората и средств массовой коммуникации, могущество профсоюзов, размах и влияние, которые приобрели различные массовые движения - антивоенные, антирасистские, правозащитные, экологические и пр. Все это, разумеется, не основание для того, чтобы скрывать или преуменьшать присущие ей противоречия - и непреодоленные старые, и появляющиеся новые. Но столь же ясно и то, что вышеприведенная ленинская характеристика "капиталистической демократии" как "демократизма для богатеньких" и пр., равно как и сарказм по поводу "либеральных профессоров и мелкобуржуазных оппортунистов", полагавших, что развитие идет "просто, прямо и гладко "ко все большей и большей демократии"", - выглядят в наши дни решительно устаревшими. Конечно, и не просто, и не прямо, и не гладко, но в целом именно в сторону все большей демократии. Что поделать, в этом отношении либеральные профессора и "мелкобуржуазные оппортунисты" оказались более правы.
В свете изложенного не явствует ли, что все понимание демократии Марксом, Энгельсом, Лениным оказалось поражено как бы неким общим недугом, то ли прогрессировавшим, то ли просто становившимся все более явным в процессе исторического существования их идей - отчасти уже при жизни авторов, но особенно в дальнейшем? Как топор, подложенный злоумышленником под корабельный компас в одном из романов Жюль Верна, все дальше отклоняет корабль от правильного курса настолько, что в итоге вместо Америки приводит его в Африку, так и этот недуг с течением времени все больше удалял марксистское понимание демократии от ее действительных путей и перспектив, от исторической истины. А между тем даже противники марксизма, я думаю, согласятся с тем, что трудно найти в европейской истории более убежденных и последовательных демократов, более страстных поборников демократии, чем Маркс и Энгельс, а затем и Ленин. Как же разрешить это противоречие? Как докопаться до корней допущенной ими фундаментальной ошибки?
Прежде всего, на мой взгляд, необходимо уяснить для себя один более общий вопрос: о какой демократии идет речь.
"Демократия" - одно из самых употребительных слов в наше время. Но понимается оно очень по-разному, одними - широко, вровень с такими универсалиями, как общество, цивилизация, культура, другими, напротив, более или менее обедненно и суженно. Например, сводится к гласности или, исходя из этимологии, к "власти народа", толкуемой притом просто как выборность властей. Объясняется все это во многом тем, что демократия - явление (а стало быть, и понятие) развивающееся, постоянно обогащаемое историей в своем содержании и формах (так что у каждой эпохи свое понимание демократии и все они друг на друга наслаиваются). Однако главное разночтение все-таки в другом.
На протяжении трех последних столетий, по крайней мере с английской революции середины XVII века, европейская история была ареной борьбы не только и в возрастающей мере не столько противников и сторонников демократии, сколько двух основных течений внутри демократического движения - его либерального и радикального крыла - и, соответственно, двух все более четко выражаемых концепций самой демократии: демократии для всех и демократии для народа (то есть для трудящихся, для угнетенных).
Демократия для всех, под знаменем которой обычно выступали либералы, умеренные, - это (в предельном своем виде) уничтожение сословных привилегий, равенство всех перед судом и законом, разделение и выборность властей, гарантии прав большинства и меньшинства, свобода совести, свобода печати и всякие другие общедемократические права и свободы (25). Это демократия на основе гуманистической концепции личности, на основе общечеловеческих ценностей, демократия для всех слоев общества, единая и равная для богатых и бедных Кажется, что может быть лучше и справедливее? Однако давно было замечено, что в реальных исторических обстоятельствах не только XVII, но и, например, XIX века это весьма ограниченная и, так сказать, отложенная справедливость. Справедливость не столько в настоящем, сколько в неопределенной перспективе; справедливость принципа, практическое осуществление которого вовсе не давало реального равенства. Ибо "равное право" для богатых и бедных, образованных и необразованных, располагающих властью и отстраненных от нее есть на деле право неравное: для первых - действительное, для вторых - во многом формальное, мнимое.
Более или менее осознав все это, радикалы выступают за демократию для народа, за восстановление "права на жизнь" (Добролюбов) для бедных и угнетенных, - хотя бы и в ущерб угнетателям, в нарушение справедливости по отношению к ним (справедливость в таких случаях обычно берется в кавычки). Демократия и в их понимании базируется на гуманизме, но гуманизме социально акцентированном, обращенном преимущественно на трудящихся, на обездоленных, а из общечеловеческих ценностей ими на первое место ставятся те, которые и сами массы, в рамках наличного своего положения и развития, считают наиболее важными для себя.
И опять-таки, спросим себя: что можно против этого возразить? Разве народные массы не заслужили своими страданиями права вернуть себе то, что создано их тяжким трудом? И не справедливо ли, если на пути к созданию общества, где не будет ни богатых, ни бедных, бедняки и богачи на время поменяются местами: первые побудут привилегированным сословием, зато вторые на собственной шкуре почувствуют, чего они из поколения в поколение лишали бедных тружеников и что это значит - быть голодным, раздетым, унижаемым, бесправным?
Вроде бы и так можно рассуждать. Но стоит признать подобную этику социального возмездия справедливой и привести механизм установления этой новой справедливости в действие, как тотчас оказывается, что иначе как силой, насилием тут ничего не достигнешь. А насилие требует диктатуры. А диктатура - это единство воли, которое не терпит несогласия и разномыслия даже и в лагере победившей бедноты. А отсюда уже всего один шаг к превращению "власти народа" во власть над народом, а самих народных масс - из цели в средство, из хозяев положения вновь в рабов, из субъекта в объект насилия и террора. История якобинцев - классический, давно хрестоматийный пример.
Итак, две демократии, две тенденции в демократическом процессе. Первая олицетворяет буржуазный прогресс (и в этом смысле - историческую необходимость, естественноисторический путь развития цивилизации), вторая - непосредственные интересы тех, за счет кого он совершается.
Какая из них более права? На протяжении столетий история не давала ни одной из сторон решающего перевеса в их споре. Либералы возлагали надежду на процесс постепенных улучшений, на эволюционное изменение существующего порядка вещей в обстановке социального мира. Что ж, эволюция, органическое развитие общества - прекрасная вещь. Но, во-первых, и она в значительной мере движется борьбой, напором социально активных масс, а во-вторых, беда в том, что слишком долгое время она никому не давала никаких гарантий и уж вовсе ничего твердо не обещала каждому данному поколению трудящихся. А ведь у человека одна жизнь, он хочет быть сытым, одетым, свободным сегодня, и кто осмелится упрекнуть его в этом? Так не более ли правы радикалы, которые, столь же свято веря в истину своих слов, говорили этому человеку: хватит терпеть! хватит ждать неизвестно чего! берись за оружие! свобода и хлеб сегодня, сейчас!
Весь мир насилья мы разроем
До основанья, а затем...
А затем - людям приходилось убедиться в том, что, разрушенный до основанья, "мир насилья" не исчезает, только меняет облик, а желанный "новый мир" не становится ближе, подчас - наоборот...
История трагедийна. Не в том лишь расхожем сейчас значении слова "трагедия", что она бедственна, кровава, исполнена всякого зла. Она трагедийна и, так сказать, в исконном, античном, софокловском смысле - в смысле роковой безысходности, фатальной невозможности согласования каких-то равно могущественных, неотклонимых обстоятельств. И, может быть, ни в чем с такой жестокой наглядностью не обнаруживается этот трагизм истории, как в движении прогресса, в трагическом несовпадении и асинхронности различных его линий и сторон. В частности, в том, что на определенных его ступенях рост экономики и движение форм общественного устройства роковым образом отстают от процесса развития личности, осознания ею своего суверенитета, от роста ее материальных и духовных потребностей. Мир объективно еще не дорос до того состояния, чтобы все в нем могли быть сытыми и свободными, но человек-то уже дозрел до сознания своего равного со всеми права жить по-человечески, и он уже не хочет, не может жить иначе. Не хочет быть травой, навозом истории. И он готов перевернуть этот безнадежно, издевательски медленно движущийся мир, - авось все-таки будет лучше...
В процитированном письме к Энгельсу Маркс делает знаменательное добавление к вышеприведенным словам о близости социалистической революции в Европе: "Но не будет ли она неизбежно подавлена в этом маленьком уголке, поскольку на неизмеримо большем пространстве буржуазное общество проделывает еще восходящее движение?" (29, 295). Для нас в данном случае интересна не столько конкретная, сколько, так сказать, прецедентно-теоретическая сторона предположения Маркса: возможность подавления одного прогрессивного движения другим, не менее прогрессивным, но принадлежащим иной ступени (или грани) прогресса. Нечто подобное имеет место и во взаимоотношениях двух вышеназванных тенденций в демократии, из которых одна то и дело "неизбежно" грозит захлестнуть и прервать другую. Конечно, нельзя представлять себе дело так, будто умеренные вовсе безразличны к страданиям масс, а радикалы - к тем ценностям и элементам демократии, которые на данном этапе не могут служить ближайшим потребностям народа; несомненно также и то, что по многим вопросам взгляды тех и других не могут не совпадать. И все же, пока на земле существуют бедность и угнетение, для раздельного существования этих двух тенденций сохраняется объективно-историческая почва и между ними неизбежна борьба.
Браните либеральных постепеновцев, браните нетерпеливцев-радикалов былых времен. Одних - за одно, других - за другое, и тех, и других - за взаимную глухоту, нежелание спокойно взвесить аргументы друг друга, задуматься над критикой и предостережениями, раздававшимися из противного (а иногда и из своего) идейного лагеря, сейчас нередко поражающими нас своей пророческой мудростью. Браните, но и поймите их, поймите логику их слабостей и заблуждений, ибо понимание - в наших собственных интересах. Ей-богу, они были не глупее нас с вами и уж, во всяком случае, не менее нравственны. Просто они были людьми иного века, иного исторического опыта, а следовательно, и иных, гораздо меньших возможностей. И у них не было выхода: куда ни кинь - всюду клин. Подлинный, "общесправедливый" (по слову того же Добролюбова), а значит, и единственно надежный выход еще не открыт был ходом событий. Тут была не чья-нибудь личная ошибка, которую всегда нашлось бы кому исправить, и не чья-нибудь злая воля, а нечто неизмеримо большее: трагизм, трагедийность самой истории. Пропасть, перешагнуть через которую могло только время.
Демократизм Маркса, Энгельса, Ленина - вполне в русле рассмотренной антиномии. В их воззрениях нам, несомненно, явлен особый род радикальной демократии, демократии для трудящихся, для угнетенных. Особый - прежде всего в том отношении, что его главной и самой яркой особенностью является открыто декларируемый, сознательно и последовательно проведенный классовый принцип. Основоположники марксизма всегда подчеркивали, что их учение является не чем иным, как теоретическим выражением классовых интересов и классовой борьбы пролетариата, который они считали единственным "действительно революционным классом" и великую миссию которого видели в освобождении всего человечества путем уничтожения капитализма, последней, по их убеждению, исторической формы социального неравенства и эксплуатации человека человеком.
Не марксизм открыл существование общественных классов, и не он внес классовое содержание в спор двух охарактеризованных версий демократии и ветвей демократического движения: то и другое существовало намного раньше. Радикалы всегда выступали как представители угнетенных низов общества, хотя обычно не умели да и не стремились уяснить для себя различия в положении. интересах и исторических перспективах тех или иных социальных слоев, составлявших для них народ, нерасчлененную массу "униженных и оскорбленных". С другой стороны, демократия либерального толка, демократия для всех, отвергающая классовый подход к проблемам общественного устройства как узкий и обещающий новую несправедливость, по сути, по объективному своему содержанию также была - до поры до времени - классовой, хотя и самой себе не желала признаваться в этом. Это была, как и характеризовали ее классики марксизма, демократия буржуазии, правда, буржуазии передовой, прогрессивной, в той ее ипостаси, в какой последняя выступала носительницей общечеловеческих ценностей, но все же лишь настолько, насколько она могла себе это позволить без ущерба для собственных социальных интересов. И могло ли быть иначе, если обе эти тенденции росли из одной почвы, представляли собой продукт общества, сословно, а затем классово разделенного и поляризованного, общества резких контрастов роскоши и нищеты, вечной праздности и тяжелого труда, наследственной знатности и такого же наследственного неизбывного унижения, общества, пропитанного и наэлектризованного ненавистью, социальной враждой?
Возникнув на той же почве, марксизм лишь довел классовость радикальной демократии до ее логического завершения: открыто, осознанно и безраздельно встал на сторону одного из угнетенных классов - пролетариата - в качестве его теоретического, а затем и политического представительства. Но это был, конечно, чрезвычайной важности сдвиг, многое определивший и в характере марксистского демократизма, и в марксизме в целом, и в его исторической судьбе.
Два взаимодополняющих обстоятельства хочется отметить в этой связи. Первое - отношение основоположников марксизма к другим демократическим движениям и их представителям. Отношение очень цельное и вместе с тем довольно-таки сложное, характеризующееся суждениями столь различными, что иные из них на первый взгляд кажутся прямо противоположными друг другу.
С одной стороны, начиная с "Коммунистического манифеста" (и даже раньше), где провозглашен тезис о том, что "коммунисты повсюду добиваются объединения и соглашения между демократическими партиями всех стран" (4, 459), мысль о необходимости союза и совместных выступлений с непролетарскими общественными силами и немарксистскими политическими движениями в борьбе за достижение общедемократических целей множество раз высказывается в их сочинениях и реализуется в практических действиях. С другой - даже самое слово "демократ" нередко звучит в их устах с сильным оттенком неприязни (26), распространяемой и на таких высокоуважаемых нами борцов за демократию, как Герцен (не говоря уже о ненавистном им Бакунине).
В чем тут дело? При более основательном знакомстве с системой взглядов Маркса и Энгельса читатель не найдет здесь никакого логического противоречия. Понимая демократию не как "цель" (см. весьма рельефное на сей счет высказывание Энгельса в начале настоящей главы), а преимущественно как средство, как необходимое условие победы пролетариата, основоположники марксизма и к возможности союза с другими демократическими силами подходят с сугубо тактической точки зрения: такие союзы они всегда рассматривают лишь как временные и условные, заключаемые сторонами только на срок частичного и относительного совпадения их интересов, после чего неизбежно переходящие в разрыв и противостояние. Возможность, а тем более желательность превратить подобные временные компромиссы в устойчивое партнерство, основанное на признании равного права на существование различных общественных сил, при этом решительно исключается (27).
Если в России Добролюбов и Чернышевский впервые резко отмежевали радикальную (революционную) демократию от либеральной, то Маркс и Энгельс внесли такое размежевание (притом теоретически мотивированное) внутрь самой радикальной демократии. Что касается Ленина, то он пошел в этом отношении еще дальше, распространив этот принцип взаимоотношений и на собственно марксистскую среду. Достаточно вспомнить его известный лозунг, выдвинутый еще при самом основании РСДРП: "Прежде, чем объединяться, и для того, чтобы объединиться, необходимо сначала решительно и определенно размежеваться" (28). И - целую вереницу таких размежевании: сначала с "легальными марксистами" и "экономистами", потом с Плехановым и меньшевиками, затем уже и среди самих большевиков, с "отзовистами", "оборонцами" и пр. И не товарищеский спор, а непримиримую борьбу со всеми этими группами вчерашних единомышленников - не как с людьми, в чьих позициях может быть свое рациональное зерно или хотя бы просто добросовестное заблуждение, но как с политическими противниками, вольными или невольными предателями интересов пролетариата.
Вскоре после Октября эта жесткая монополия на истину приобретет уже репрессивный характер: разгон Учредительного собрания, запрещение какой бы то ни было оппозиционной печати и всех политических партий, кроме правящей большевистской, а в ней самой - фракций, то есть какого-либо организованного разномыслия даже в пределах партийной программы. Чем все это кончится - в том числе и для самого рабочего класса, - хорошо известно.
Второе важное обстоятельство, точно так же непосредственно вытекающее из революционности и откровенно классового характера воззрений Маркса, Энгельса, Ленина, заключено в некоторых общих особенностях свойственного им понимания демократии как общественного явления и их отношения к ней. Вышеназванные выдержки и факты, если привести их к некоторому общему знаменателю, достаточно красноречиво, мне кажется, говорят о том, что в системе ценностей классического марксизма демократия занимала далеко не первостепенное место.
Перечитаем под этим углом зрения хотя бы процитированный отрывок из "Государства и революции". Не явствует ли из него, во-первых, что демократия для Ленина - это в основном понятие политическое, проблема власти того или иного класса, ее государственного оформления и закрепления? Никаких других аспектов демократии (скажем, демократии в сфере экономических отношений, прав и свобод личности, социальной психологии и пр.), равно как и никаких других ее институтов, кроме парламента и избирательной системы (ни прессы, ни суда, ни политических партий и профсоюзов), он здесь не упоминает да, похоже, и не имеет в виду, не относит к существу вопроса. Иначе он едва ли, говоря о капиталистическом обществе, мог бы характеризовать присущий ему демократизм как демократизм "только для богатых", а говоря о коммунизме, аргументировать грядущее "отмирание" демократии тем, что в этом будущем обществе люди привыкнут соблюдать правила общежития "без особого аппарата принуждения, который называется государством".
Во-вторых, не раз отмечавший величину дистанции, пройденной как в Западной Европе, так и в дооктябрьской России от феодального абсолютизма до "демократической республики", Ленин, как и его учители, явным образом полагает этот уже достигнутый уровень демократии более или менее статичным и чуть ли не предельным для капиталистического общества. То, что демократия - явление постоянно развивающееся, расширяющееся, обогащающееся в своем содержании и формах, - эта мысль Ленину, как и Марксу, конечно, не чужда, но она для него, так сказать, периферийна, упор делается на другом, на противоположном. Едва ли иначе можно истолковать - с любой скидкой на публицистическое преувеличение - фразу о том, что "свобода капиталистического общества всегда остается приблизительно такой же, какова была свобода в древних греческих республиках: свобода для рабовладельцев" (29).
В-третьих, в отличие от упомянутых Лениным "либеральных профессоров" или, как выразился Маркс, от той "вульгарной демократии, которая в демократической республике видит осуществление царства божия на земле" (19, 28), для классиков марксизма демократия - хотя и ценность, но ценность по преимуществу служебная и относительная (30). При капитализме она обречена быть "урезанной, убогой, фальшивой", а в смысле исторической перспективы необходимой главным образом постольку, поскольку обеспечивает пролетариату наилучшие условия для завоевания своего господства. На какую-либо принципиально более широкую, судьбоносную для человечества роль ей претендовать не дано. При социализме... Но об этом уже достаточно сказано выше.
Все это, повторяю, очевидные следствия того, что как для Маркса, Энгельса, Ленина нет демократии вообще, а есть (если не иметь в виду античной) либо буржуазная, либо пролетарская (в современном словоупотреблении - социалистическая), так и само их учение представляет собой сугубо классовое явление общественной мысли и практики. Так они сами его расценивали, таковым оно, без сомнения, являлось и в действительности.
Вопрос: как к этому относиться? И что следует из указанной констатации для сегодняшнего дня, для современного общественного сознания?
Едва ли есть необходимость напоминать, что "классовость", "классовое сознание", "классовые интересы", "классовая борьба", "классовый подход" принадлежат в современном развитом мире к числу наименее популярных понятий, а "классовая ненависть" вызывает к себе примерно столько же уважения, как "расовая ненависть" или что-нибудь в том же роде. О примате общечеловеческих ценностей над классовыми толкуют ныне не какие-то "либеральные профессора" на Западе или столь же повинные в "абстрактном гуманизме" отдельные интеллигентные хлюпики на Востоке: об этом во всеуслышание говорят сегодня даже главы социалистических государств (31). В подобной обстановке, боюсь, кто-нибудь заподозрит меня в том, что, напирая на классовый подход Маркса, Энгельса, Ленина к проблеме демократии, я просто-напросто тщусь таким образом скомпрометировать их в глазах современного читателя.
Хотел бы заверить, что мысль у меня совершенно иная. Ее суть, как уже не раз обнаруживалось выше, заключается в том, что, люди конца XX века, мы живем в мире, дурном или хорошем, однако как небо от земли далеком от того, на почве которого родились идеи не только Маркса, но и Ленина.
Марксизм возник в тот момент, когда западноевропейский мир, почти полностью сбросив обветшалые покровы феодальной сословности, не только действительно предстал - впервые в своей истории - обнаженно, оголенно классовым, но и быстро начал сознавать себя таковым (чартизм в Англии, июньские баррикады 1848 г. в Париже). При этом новая социальная дифференциация так интенсивно вымывала тогда (и еще долгое время в дальнейшем) средние слои общества, а "нищета масс" столь "резко выступала рядом с нахальным блеском беспутной роскоши, нажитой надувательством и преступлением" (17, 341), что как тут было не родиться, с одной стороны, классовой ненависти, той "жажде мести, которая в революционные времена является одним из самых могучих стимулов к энергичной и страстной деятельности" (8, 80|". а с другой - вполне объективной научной теории, исходящей из разделения общества на противостоящие друг другу классы эксплуататоров и эксплуатируемых как из неоспоримой данности, фундаментального, системообразующего явления тогдашней социальной действительности? Революционность пролетариата и марксизм как ее теоретическое выражение - в этом смысле естественные и неизбежные продукты своего времени (при всей эвристической "неожиданности" марксовых идей). Соответствующий взгляд на демократию - тоже.
С определенными оговорками (о которых - ниже) сказанное приложимо и к Ленину. Его время - "эпоха империализма" - это, пожалуй, второй после середины XIX в. "пик" общеевропейского социального напряжения, в России к тому же обостренного рядом известных дополнительных обстоятельств. Эпоха, когда "черная злоба, святая злоба" (Блок) еще сильнее захлестнет человеческие души и когда в поэме о Ленине другой русский поэт в полном согласии с "духом времени" и со взглядами своего героя скажет:
Разве в этакое время слово "демократ"
Набредет какой головке дурьей?!
Если бить, так чтоб под ним панель была мокра:
Ключ побед - в железной диктатуре.
При этом он, понятно, также имеет в виду диктатуру сугубо классовую, диктатуру пролетариата, которому тут же, пренебрегая заведомыми упреками в "риторике" и "публицистике", с искренним воодушевлением отдает всю силу своего голоса:
Пролетариат - неуклюже и узко
Тому, кому коммунизм - западня.
Для нас это слово - могучая музыка,
Могущая мертвых сражаться поднять.
Сегодня, через полстолетия с лишком, эта музыка воспринимается нашим слухом примерно так же, как воспринималась бы нашим зрением вдруг появившаяся на московской улице конница. Слово "пролетариат" употребляют нынче одни историки. Да и термин "рабочий класс", от которого все же меньше "веет духом классовой борьбы", - даже он в наши дни у западных марксистов все более туго сходит с языка. Отчасти по той причине, что понятие это связано в основном с производственной сферой, а в ней, как известно, нынче занято все уменьшающееся меньшинство населения развитых стран. А главное - при сохраняющемся разделении труда, допустим, между бизнесменом, менеджером, инженером и рабочим, по всем остальным социально-экономическим параметрам прежние классовые границы оказались уже в значительной мере размытыми.
В этой связи заслуживает быть отмеченной непредвиденная участь, которая постигла одно из наиболее фундаментальных положений классического марксизма - идею бесклассового общества. Мысль о том, что классовое деление общества не вечно, что сам объективный процесс развития производства с неизбежностью поведет к устранению классовых противоположностей (а затем и различий) между людьми, - эта мысль Маркса и Энгельса, можно сказать, уже подтверждена историей. Но в каком парадоксально-неожиданном виде! Ведь они-то связывали устранение классов не иначе как с гибелью капиталистического общества и утверждением коммунизма, а в действительности получилось чуть ли не наоборот. "Реальный социализм", где одновременно с большой степенью унификации в социальном положении, формах труда и быта рабочих, крестьян, интеллигенции сформировался и некий господствующий, привилегированный слой (то, что М. Джилас еще лет тридцать назад назвал "новым классом", а Дж. Оруэлл еще раньше - "внутренней партией"), - он и в этом отношении пока что остается позади. В ее ременном же капиталистическом обществе, чем оно развитее, тем сильнее и тенденция к стиранию социальных различий, -начиная с упоминавшегося выравнивания показателей качества жизни, кончая отношением к средствам производства, все более нивелируемым широчайшим распространением акционерной формы капитала и антимонополистической политикой правительств (32).
Все это имеет прямое отношение к теме "марксизм и демократия" Н к судьбе старого спора двух концепций демократии - либеральной и радикальной. До поры до времени силы сторон в этом споре были примерно равны- не без тех или иных колебаний, конечно. В периоды экономического процветания, успешного эволюционного развития буржуазного общества более сильной и перспективной выглядела скорее либеральная тенденция, в моменты кризисов, обострения социальной напряженности громче и убедительнее звучали голоса радикалов. Но в долговременном плане решительного перевеса не могла до поры взять ни та, ни другая сторона, и у независимого наблюдателя были, пожалуй, все основания считать этот спор столь же неразрешимым, столь же вечным спутником человечества, как борьба добра и зла.
История, однако, решила иначе: неразрешимое оказалось разрешимым. Как говорится, бог дал, бог взял: та же самая история, которая в определенный момент столь жестко и, казалось, необратимо разделила буржуазное общество на два смертельно враждебных класса (тем самым вызвав к жизни марксизм как наиболее яркое и последовательное выражение идеи классовой борьбы), - она же своим собственным дальнейшим движением до неузнаваемости изменила картину мира, уже сегодня (в развитой его части) в решающей мере устранив если не самые классы, то объективную почву для их взаимной обособленности и противостояния. А соответственно - и для классового подхода ко всему на свете, свойственного классическому марксизму. К проблеме демократии - в том числе. Она сегодня видится совсем не так, как сто или даже пятьдесят лет назад.
Но "не так" - это не значит просто "наоборот", в противном случае тут вообще не было бы проблемы.
Мы со школьной скамьи привыкли сопровождать слово "демократия" тем или иным ограничительным эпитетом. К той демократии, которая была и есть на Западе, в нашем словаре вслед за Марксом и Лениным прочно приросло определение "буржуазная". Правильно ли это? Еще вчера такой вопрос прозвучал бы почти как святотатство; напротив, сегодня на него очень многие у нас не задумываясь ответят отрицательно. Я думаю, однако, что он из тех вопросов, на которые слишком просто было бы ответить "да" или "нет". Ибо демократия - это процесс, и в качестве такового она противится какой бы то ни было заведомой однозначности.
Если не считать античной демократии, традиции которой не имели в европейской истории непосредственного продолжения, то разнообразные элементы демократии начали прорастать и накапливаться еще в средние века, задолго до того, как возродилось само понятие демократии, и до того, как стало возможным назвать ее "буржуазной". У нас как-то не принято говорить о демократии феодальной, но разве не принадлежали к ранним росткам демократии английская "Великая хартия вольностей" (1215 г.) и даже такой сугубо сословный принцип, как "Вассал моего вассала - не мой вассал", вносившие элементы законности и права в отношения внутри феодальной верхушки? Тот же самый элемент правового упорядочения можно усмотреть и в нашем отечественном боярском местничестве, ставшем впоследствии предметом стольких насмешек, и даже в изданном Екатериной II "Указе о вольности дворянства". Я уже не говорю о цеховой организации средневекового города, о рано возникшем институте выборности муниципальных властей (у нас на Руси - новгородское или псковское вече), об исподволь сложившихся нормах, регулировавших общинное землевладение, о ранних кодексах уголовного законодательства, ограничивавших чей бы то ни было произвол ("Русская правда", XI в., и пр.). Все это были начатки права, а следовательно, и демократии.
Нет нужды спрашивать, несла ли на себе эта демократия печать своего времени, была ли она феодально ограниченной. Но столь же очевидно и то, что даже в ней уже явственно проглядывали весьма многие предпосылки и зародыши того, без чего мы не мыслим себе демократию и сегодня. Что же говорить о Ренессансе, Новом времени и эпохе Просвещения, взрастивших идеи гуманизма, философию суверенитета личности - основу всей европейской культуры и цивилизации? Что говорить о появлении и развитии таких черт общественного бытия, как парламентаризм и всеобщее избирательное право, соревновательное судопроизводство, свобода печати и пр., и пр.? Опять-таки: были ли все эти демократические институты, права и свободы независимыми от социально-экономических условий места и времени? Могли ли они не нести в себе неизгладимый отпечаток буржуазных производственных отношений, к примеру, той эпохи, на которую пришлась деятельность Маркса и Энгельса? Нет, конечно, все они в той или иной степени - не по форме, так в реальном своем осуществлении - были, не могли не быть теперь уже буржуазно ограниченными (то есть заведомо неполными и т. п.).
В этом смысле эпитет "буржуазная" в применении к тогдашней демократии не может вызывать возражений: в нем - та мера, которой демократия как развивающееся явление достигла к определенному моменту своего развития. Но столь же ясно теперь и то, что даже для тех времен этот эпитет был недостаточным, односторонним, ибо не заключал в себе указания на возросший и трудно, но неуклонно продолжавший расти уровень демократизма самой буржуазной демократии, на неостановимый рост в ней, вширь и вглубь, элемента надклассовое, общечеловечности. А ведь после Маркса и Энгельса, еще больше - после Ленина и, главное, во второй половине нашего века процесс этот шел поистине семимильными шагами. В нынешней же западной демократии соотношение буржуазно-классового и общечеловеческого изменилось - в пользу последнего - настолько, что продолжать именовать ее "буржуазной" могут разве что некоторые персональные пенсионеры.
Да, бытие определяет сознание, и потому человеческому уму свойственно абсолютизировать то, что он в каждый данный исторический момент наблюдает вокруг себя. Никто от этого не свободен, включая и нас с вами, которых точно так же (и, может быть, гораздо раньше, чем наших предшественников) "поправит" дальнейший ход событий. Но, насколько об этом можно судить на основании уже обретенного человечеством опыта, он, кажется, вполне однозначно говорит об анахронистичностн понятия "буржуазная демократия", в свое время справедливого, хотя и неполного. Нет уже сегодня (или почти нет) демократии буржуазной, есть просто демократия, демократия вообще. Разумеется, и в нынешнем своем состоянии она "вовсе не есть предел, его же не прейдеши": развитие ее так же непрерывно и неостановимо, как ход мировой истории, одну из важнейших, основополагающих граней которого она и составляет. Но это развитие на иной, качественно новой ступени, нежели та, которую застали и даже в прогнозах своих могли вообразить классики марксизма.
Ну и, соответственно, нет демократии социалистической. То есть она опять-таки есть лишь как явление исторического прошлого, отчасти - мертвого, в виде краткой, как миг, поры действительной диктатуры пролетариата, отчасти - живого, в виде тех растянувшихся на многие десятилетия "изъятий из свободы", которые мы и до сих пор наблюдаем в большинстве социалистических стран, но тем не менее все же прошлого, бесповоротно изжившего себя. Ибо сегодня и дураку понятно: нет социалистической свободы печати, а есть просто свобода или несвобода, хотя последняя может быть и более полной (как у нас при Сталине или при Брежневе), и менее (как теперь). Нет социалистической многопартийности, а есть просто многопартийность (как один из важнейших институтов современной демократии) или однопартийность (порой в "многопартийной" оболочке). Ну и так далее. Словом, нет демократии социалистической, а есть либо просто демократия в ее свойственных концу XX века мировых формах, либо социалистическая недемократия или социалистическая недодемократия, как ни дики нашему слуху подобные сочетания слов. Если же соединить только что сказанное с предыдущим, то не существует сегодня - уже сегодня (как существовала еще вчера) - демократии классовой, а существует демократия вообще как общечеловеческая норма, как универсальный, не сводимый в своем историческом пребывании и значении к какой-либо одной или одной-двум общественным формациям механизм социального (экономического, политического, культурного, нравственного - всякого) саморазвития человечества.
И вот именно в этом ее общезначимом, общеисторическом качестве демократию глубоко, можно сказать - трагически, недооценили и Маркс, и Ленин. Как по отношению к рынку, так и по отношению к демократии классический марксизм совершил, в сущности, одну и ту же крупномасштабную ошибку: не разглядел в них долговременных и перспективных источников самоизменения капиталистического общества и цивилизации вообще, таких ценностей общечеловеческого порядка, выработка которых в ходе истории может быть приравнена лишь к открытию способов добывать огонь и выращивать хлеб.
Почему не разглядел - на то было много веских причин. Помешало почерпнутое из Гегеля, но материалистически и революционно переосмысленное убеждение в том, что все наличное, существующее преходяще, обречено уступить место не просто другому - противоположному. Помешала, если можно так выразиться, вообще сама революционность Маркса и Ленина, острота неприятия ими буржуазного мира, глубоко оправданная всем его тогдашним обликом: жестокостью капиталистической эксплуатации, резкостью социального неравенства, бедственным положением трудящихся масс. А главное, как уже подчеркивалось, оба названных механизма развития к тому времени лишь отчасти выявили свои потенциальные возможности: рыночная экономика еще не накормила голодных, демократия же, действительно, оставалась во многом внешней, формальной, "тайком отталкивающей бедноту". И кто же мог, не избегнув подозрения в маниловщине или, того хуже, в апологии угнетения, в прислужничестве перед буржуазией, утверждать, что при данном общественном строе положение способно коренным образом перемениться?
Еще и еще раз: если мы хотим выработать исторический, то есть объективный, справедливый и плодотворный для дальнейшего движения мысли взгляд на идейное наследие классиков марксизма, нам прежде всего надо отдать себе полный отчет в новизне того мира, из которого мы смотрим на них, людей иного времени, иного исторического опыта, иных, уже ушедших жизненных обстоятельств. А значит, одинаково нелепо и недостойно свободного ума как впадать по отношению к ним в обличительный либо насмешливый тон, укоряя их незнанием того, что в их время еще трудно было заметить, а заметив, правильно оценить, так и продолжать - хотя бы и в по-нынешнему смягченном, половинчатом, эклектическом виде - столь знакомое нам догматическое, угодливое натягивание новой реальности на колодку устаревших теоретических представлений и прогнозов.
4
Итак, мы констатировали основной порок исторической теории Маркса: по причинам, о которых достаточно говорилось выше, он, автор необыкновенного по своей глубине и выдержанности экономического анализа современного ему капиталистического хозяйства, не смог тем не менее понять принципиальное своеобразие капитализма как общественно-экономической формации, не смог увидеть в нем общественную систему, способную - благодаря открытым ходом истории естественным источникам прогресса - к многоэтапному, кардинальному и длительному самоизменению. Иссякнут ли эти источники (и одновременно механизмы жизнедеятельности "западного" общества) когда-нибудь в будущем, заменятся ли они какими-либо другими - на сей счет и в наше время можно строить лишь более или менее праздные предположения. Однако разговор об ахиллесовой пяте исторической теории Маркса оказался бы заведомо неполным, если не затронуть такого важнейшего слагаемого этой теории, как идея коммунизма.
Идею коммунизма нередко объявляют главным содержанием марксизма. Если бы это было так, тогда пришлось бы признать, что главное в марксизме лежит в области будущего, за пределами той действительности, которую оя непосредственно наблюдал и исследовал. Думается, это была бы весьма сомнительная похвала, по существу, лишающая марксизм значения научной теории. Однако что верно, то верно: идея коммунизма - это, безусловно, душа марксистского учения, его пафос, источник одушевляющей его внутренней энергии, которой целиком насыщен, заряжен и весь Марксов анализ капитализма. Если представления Маркса и Энгельса о коммунистическом обществе, судя по всему, сформировались в значительной мере как диалектическая противоположность некоторым ведущим особенностям современного им буржуазного строя, то, с другой стороны, их взгляд на капитализм, их понимание его возможностей и перспектив, способности или неспособности разрешать свои коренные противоречия во многом определялись презумпцией неизбежно близкой смены капитализма коммунизмом. Одно вытекало из другого, одно подкреплялось другим, и наоборот. Вот почему существует и достаточно очевидная взаимная связь между свойственной классикам марксизма недооценкой способности капиталистического строя к саморазвитию и некоторыми коренными слабостями, присущими их концепции коммунизма.
Говоря о таких слабостях, я меньше всего хотел бы задерживаться на том, в чем Маркс и Энгельс, а вслед за ними и ближайшие их последователи ошиблись в своих отдаленных прогнозах, относящихся к высшей фазе коммунистической формации. Если сказать вкратце, то это ошибки двоякого рода.
С одной стороны, время показало неосновательность некоторых пророчеств, так сказать, общего порядка, связываемых Марксом и Энгельсом с коммунистическим будущим, но вступивших в противоречие с реальными тенденциями развития цивилизации. Так, одной из любимых мыслей основоположников марксизма было убеждение в том, что благодаря "всестороннему развитию индивидов" "исчезнет порабощающее человека подчинение его разделению труда" (19, 20): "в коммунистическом обществе, где никто не ограничен исключительным кругом деятельности, а каждый может совершенствоваться в любой отрасли, общество регулирует все производство и именно поэтому создает для меня возможность делать сегодня одно, а завтра - другое, утром охотиться, после полудня ловить рыбу, вечером заниматься скотоводством, после ужина предаваться критике, - как моей душе угодно, - не делая меня, в силу этого, охотником, рыбаком, пастухом или критиком" (3, 32). Охотником, рыбаком (если на удочку), пастухом или критиком - это действительно дело возможное, по крайней мере для критика. Но поскольку те же авторы всегда представляли себе коммунизм как общество "беспрерывного, постоянно ускоряющегося развития производительных сил" (20, 294), то его трудно одновременно вообразить в виде общества пастухов и охотников. А стоит вспомнить все углубляющуюся и поныне специализацию большинства видов человеческой деятельности, стоит подставить на место пастуха и охотника, скажем, телевизионного мастера, сталевара и хирурга, как предложение им совмещать свои профессии, делать сегодня одно, а завтра другое вызовет только улыбку. Печать такой же очевидной сегодня утопичности лежит и на всем круге представлений Маркса, Энгельса, Ленина о грядущем "отмирании", "засыпании" государства и на некоторых других их мыслях о будущем человечества.
С другой стороны, если кое-что в марксовом проекте обнаружило свою принципиальную недостижимость, расхождение с действительным направлением общественного развития, то кое-что другое вопреки всем расчетам стало осуществляться, не дожидаясь наступления коммунистической эры, и, что выглядело особенно обескураживающим, при капитализме раньше и полнее, чем при социализме. Это относится, например, к предсказанному основоположниками марксизма грядущему устранению противоположности между городом и деревней. То, что многие в их время считали чистой утопией (да и сами Маркс и Энгельс вслед за Фурье долгое время толковали в том смысле, что "одни и те же люди будут заниматься земледелием и промышленным трудом, вместо того чтобы предоставлять это делать двум различным классам" (4, 336) (33), Энгельс в 80-е годы проницательно связал с "электротехнической революцией", но, как мы помним, отказал буржуазии в способности управиться с возросшими благодаря этому производительными силами. Нынешний облик хотя бы западноевропейской "деревни" (уровень урожайности, продуктивность животноводства, оснащенность достижениями научно-технического прогресса, равно как и обеспеченность сельского жителя всеми благами современной цивилизации) показывает, что "буржуазия" и в данном отношении далеко перешагнула границы возможностей, установленные для нее марксистской теорией.
То же в значительной степени касается и устранения противоположности между умственным и физическим трудом, хотя опять-таки не совсем в том виде, как это порой представлялось Марксу и Энгельсу, не в том смысле, что "человек, который в течение получаса давал указания как архитектор, будет затем в течение некоторого .времени толкать тачку" (20, 206), а в смысле растущей интеллектуализации все большего числа видов прежде чисто физического труда. И даже - вершина вершин! - принцип "каждый по способностям, каждому по потребностям", в первой своей части и поныне невообразимо далекий от своего осуществления, во второй уже, по сути дела, чуть ли не претворен в жизнь современным "богатым обществом". Понятно, не в форме права каждого прийти в "общественную кладовую" и взять из нее все, что там ему приглянется (такого, вероятно, не будет никогда - хотя бы ввиду крайней нерациональности подобного способа хранения и использования общественного продукта), но в том смысле, что уже теперь любому хорошо работающему американцу, японцу или французу практически "обеспечено удовлетворение его разумных потребностей" (19, 113) -во всяком случае, на том уровне, какой допускают нынешние ресурсы нашей планеты.
Перечень подобных несовпадений прогнозов и реальностей выглядит довольно внушительным, но будь он и еще длиннее, констатация их не кажется мне особенно существенной. Во-первых, потому, что ошибки в долгосрочных прогнозах - вещь более чем естественная, и нужно удивляться не им, а, напротив, тому, сколь многое из предвидений Маркса и Энгельса подтверждено последующим ходом событий, пусть подчас далеко не так, как это они себе представляли, и, главное, в рамках иных социальных зависимостей. Во-вторых, при всех сомнениях, какие сегодня можно высказать по этому поводу, - сомнениях тем более решительных, что главные из них опираются на осознание фундаментальной ошибки, совершенной основоположниками марксизма в оценке перспектив капиталистического строя, -для окончательного суждения о судьбе генеральной прогностической идеи Маркса история все-таки еще не дала нам достаточного материала. Вопрос о принципиальной возможности общества, где исчезнут все формы отчуждения и социального неравенства, где "труд перестанет быть только средством для жизни, а станет сам первой потребностью жизни" (19, 20), где "свободное развитие каждого является условием свободного развития всех" (4, 447), - решить этот вопрос исчерпывающим образом предстоит не нам и не детям нашим, а, быть может, только внукам их внуков. Поэтому, оставив эту тему отдаленному будущему (а из современников - разве что писателям-фантастам), обратимся к тем сторонам идеи коммунизма, которые и на сегодняшний день подверглись уже вполне достаточной исторической проверке.
Речь пойдет о социалистической революции и об обществе, непосредственно вышедшем из ее горнила. Выше, говоря о взглядах классиков марксизма на проблему смены общественно-экономических формаций, на рыночные отношения и демократию, мы уже с разных сторон подходили к этой проблематике, так что здесь нам остается, по сути дела, лишь логически достроить сказанное.
Мы с молоком матери впитали идущий от Маркса и Энгельса и целиком разделявшийся Лениным взгляд на социалистическую революцию как на форму неизбежного перехода от капитализма к коммунизму. Для большинства моих образованных (то есть учившихся в школе) соотечественников это такая же неоспоримая истина, как то, что Земля - планета Солнечной системы, а единожды один - один. Более того, мы столь же твердо уверены еще в двух вещах. Прежде всего в том, что социалистическая ("коммунистическая", "пролетарская") революция - единственно возможный способ смены одной из этих формаций другой. Она может быть немирной (вооруженное восстание) или мирной (что менее вероятно, но все же не начисто исключено), однако в любом случае она ломка прежнего, капиталистического строя и утверждение на его развалинах нового, коммунистического. Далее, поскольку это так, то при всем своем глубочайшем своеобразии социалистическая революция мыслится как нечто типологически сходное с революциями прежними, буржуазными. Те ведь тоже представляли собой форму смены одной общественной формации другой и означали ломку старых социальных форм и замену их новыми.
И вот от всех этих "азбучных истин" нам теперь приходится отказываться. Не по какой-то зловредной склонности к "ревизионизму" и тем более не потому, что мы умнее и дальновиднее своих предшественников, - просто время другое, и его неумолимым движением прежние азбучные истины превратились в лучшем случае в гипотезы либо вовсе развеялись как дым.
Во-первых, проблематичным представляется сегодня сам коммунизм как таковой, даже в качестве более чем отдаленной перспективы и вне зависимости от способа его достижения. Во-вторых, если развитому капиталистическому обществу и суждено когда-нибудь превратиться во что-то сопоставимое с марксовой идеей коммунизма, то уж никак не революционным путем, а единственно посредством постепенного перерастания одного в другое - не иначе. Хотя, повторяю, сегодня об этом нет смысла и рассуждать. В-третьих, что касается состоявшихся социалистических революций, то они к этому будущему обществу, по-видимому, не имеют вовсе никакого отношения или уж очень отдаленное, примерно, скажем, такое, как восстание декабристов к результатам Октября. В-четвертых - и вот на этом хотелось бы задержаться подольше, - между социалистической революцией и буржуазной разница оказалась куда больше той, о какой у нас - опять-таки вслед за Марксом и Лениным - десятки лет принято было говорить.
Кажется, уж в чем в чем, а в недооценке своеобразия социалистической революции основоположников марксизма упрекнуть невозможно. Помилуйте! Разве не принадлежат им десятки страниц (а Ленину и того больше), где черным по белому написано не то что о глубоком отличии, а о принципиальной противоположности буржуазной революции (лишь меняющей один антагонистический строй на другой, одну форму эксплуатации на другую) революции пролетарской, которая кладет конец социальному угнетению вообще, навсегда раскрепощает человеческую личность? Это только в самом общем виде, а сколько всевозможных соображений высказано Марксом, Энгельсом, Лениным, их учениками и сподвижниками по множеству конкретных вопросов, касающихся неповторимых особенностей социалистической революции! И по ее движущим силам (например, союзу пролетариата с крестьянством), и по стратегии и тактике революционного действия, включая вопрос о ломке старой государственной машины, и по очередности практических шагов победившей революции в первые ее недели и месяцы (притом с вариантами: где экспроприация, где выкуп, где рабочий контроль и пр., и пр.). Возьмись только рассматривать все это пункт за пунктом-потребуется как минимум специальный увесистый том. А вернее, как раз и не потребуется, поскольку в нашей общественно-политической литературе все это и без того уже тысячу раз процитировано, прокомментировано, распропагандировано и в совокупности составляет - какой там том! - целую библиотеку... Притом с таким обязательным и усиленным педалированием именно своеобразия (ну и, конечно же, преимуществ) социалистической революции, что в определенный момент наша передовая мысль совершила по закону маятника некоторое движение в противоположную сторону (см., например, работы Е. Г. Плимака, проследившего, как, говоря словами Радищева, "из мучительства рождается вольность, из вольности рабство"). Крен вполне объяснимый и в свое время полезный, но к настоящему времени уже несколько затянувшийся. Потому что освободиться от односторонне-апологетического отношения к любой революционной ломке - это еще полдела. Важно пойти дальше и, не теряя из виду общего, попытаться понять, почему страны, пережившие только буржуазные революции, нынче дружно процветают, а те, где вслед за буржуазными (или даже вместо них) прошли и социалистические революции, столь же дружно оказались в хвосте. И какую долю ответственности должна принять на себя за это марксистская теория.
Всякая революция, если она не терпит поражения, что-то опрокидывает, отбрасывает и что-то создает. Важно в свете накопившегося опыта отдать себе ясный отчет в том, почему вопреки выкладкам теории, столь убыточными для общества, пережившего победоносную социалистическую революцию, оказались как та, так и другая стороны ее победы. Сравнение с буржуазной революцией проясняет тут многое, если не все.
Как известно, буржуазные революции обычно совершались тогда, когда в ведрах уже изжившего себя феодального общества вполне складывались и становились преобладающими новые, буржуазные отношения, новый общественный строй, которому предстояло лишь сбросить обветшавшую социально-политическую форму (в виде сословности, абсолютизма и пр.) и утвердить, конституировать свое фактическое господство. Нельзя сказать, что даже и это оказывалось таким уж легким делом-недаром его мало где удавалось сделать в один прием (1789, 1830 и 1848 годы во Франции, 1848 и 1859- 1860-й - в Италии, 1848 и 1918-й - в Германии и пр.). Но как бы то ни было, если не касаться частных человеческих судеб, которые и буржуазная революция часто косит, как траву, в социально-историческом плане она в принципе не убивает ничего, что уже не было бы обречено, и не утверждает ничего такого, что не было бы исподволь, в течение столетий взращено эволюцией (34).
С социалистической революцией дело обстоит совершенно иначе. Можно ли утверждать, что она добивает отжившее, что мир, который ей предстоит разрушить, уже и без того дряхл, нежизнеспособен? Еще лет 50-60 тому назад так думали многие; одним из памятников этого распространенного представления можно считать строки о капитализме из цитировавшейся поэмы Маяковского:
Наконец и он перерос себя,
За него работает раб.
Лишь наживая, жря и спя,
Капитализм разбух и обдряб.
Обдряб и лег у истории на пути,
В мир. как в свою кровать.
Его не объехать, не обойти,
Единственный выход - взорвать.
Сейчас уже нет смысла вступать в запоздалую полемику с автором этих стихов, спрашивать его, где он видел "обдрябший", "спящий", неподвижный капитализм. Тем более что, как и на многих других страницах своей поэмы, он лишь перевел здесь на язык поэзии то, что в совсем других жанрах писали и Маркс, и Энгельс, и Ленин. Первые два - предрекая капиталистическому обществу скорую гибель, третий же - более того - характеризуя, современный ему капитализм как уже "загнивающий", уже "умирающий".
Правда, при этом они все не забывали оговориться, добавить, что и на склоне своих лет и даже, можно сказать, на смертном одре капитализм тем не менее не перестает развиваться - главным образом в том смысле, что вызванные им к жизни производительные силы неуклонно растут, притом даже чуть ли не интенсивнее, чем прежде. Однако если это так, то на чем в таком случае могло базироваться убеждение, что капитализм себя изжил и что история поступит с ним так же, как с предшествовавшим ему феодальным строем, по отношению к которому европейский XIX век уже не мог не пребывать в уверенности, что больной безнадежен и при первом же дуновении ветра грянется оземь? Разве помещичье хозяйство (если только оно не переходило на капиталистические рельсы) способно было обеспечить не то что быстрый, а хоть сколько-нибудь заметный рост производства? Едва ли не единственным экономическим аргументом в пользу нежизнеспособности капиталистического строя оставалось в этих обстоятельствах то соображение, что в условиях коллективной, общественной собственности рост производительных сил, не замедляемый ни периодически повторяющимися кризисами перепроизводства (Маркс и Энгельс), ни резко обозначившейся тенденцией к монополизации (Ленин), мог бы идти еще быстрее. Но подобная аргументация "от будущего", от того, чего вживе тогда еще никто не видел, была в действительности не более как гипотезой, которую предстояло проверить практикой. И которая, как мы убедились теперь, не выдержала этой проверки.
Таким образом, если говорить об "отрицательной", разрушительной стороне социалистической революции, то ее теоретической основой явилась рассмотренная нами крупномасштабная философско-историческая ошибка: преходящая стадия капиталистического развития принята была за его финал, кризис роста - за "общий кризис капитализма", понятый, в свою очередь, по аналогии с действительно безысходным общим кризисом предыдущей общественной формации; объективно существовавшая возможность революционного взрыва (а она и при Марксе, и при Ленине в целом ряде стран оставалась более или менее значительной) отождествлена была с его неизбежностью. Между тем неизбежности не было. А это значит, что там, где социалистической революции все-таки суждено было произойти, она в отличие от всех прежних революций не столько добивала отжившее (например, пережитки крепостничества в России), сколько резала по живому, "взрывала" и сметала живое, жизнеспособное, развивающееся, сохранявшее историческую перспективу. Это был насильственный перерыв естественноисторической эволюции капиталистического общества, устранение жизнеспособного и развивающегося общественного уклада на восходящей линии его развития.
"Ни одна общественная формация не погибает раньше, чем разовьются все производительные силы, для которых она дает достаточно простора..." (13, 7). Если не считать излишне категорического слова "погибает", исключающего возможность иных форм перехода от одной формации к другой, то мысль Маркса представляется и правильной, и весьма глубокой. Однако приходится признать, что в отличие от буржуазных все до сих пор осуществленные социалистические революции представляли собой не что иное, как цепь попыток оспорить этот объективный исторический закон. И попыток, к сожалению, успешных, если иметь в виду успех непосредственный, без учета того, чем он в итоге обернется и как - уже через этот итог, "от противного" - подтвердит правильность открытого Марксом закона. Они, эти революции, ломали общественную систему, которая, как показало время, далеко не исчерпала ресурсы своего саморазвития, а с нею, что, может быть, горше всего, - сами механизмы, сами источники развития цивилизации. Применяемое ими насилие было в этом смысле насилием не только над людьми, но и над самой историей.
Переходим к другой стороне социалистической революции - созидательной. В этом отношении ее отличие от буржуазной, пожалуй, еще больше. Ибо последняя если что и создает, то в основном в сфере политической, то есть надстроечной (например, республику вместо монархии), что же касается базиса, то к моменту ее совершения он, этот базис, как правило, не только давно сложился, оформился в виде целостной системы капиталистических производственных отношений, но и явно господствует в экономической жизни общества.
С социалистической революцией дело обстоит совершенно иначе. Правда, и она, конечно, происходит не на пустом месте и, как не раз подчеркивали основоположники марксизма, для своего успеха требует достаточной зрелости определенных предпосылок. Как объективных, так и субъективных, притом обязательно и тех и других. Но что при этом имелось в виду? Главным образом высокий уровень развития производительных сил и централизации производства, во-первых; революционная настроенность и организованность пролетариата, во-вторых.
Надо заметить, что при своей жизни Маркс и Энгельс не дождались совпадения этих условий ни в одной из капиталистических стран. Особенно обманула их ожидания Англия, "единственная страна, в которой огромное большинство населения состоит из наемных рабочих" и где уже в 40-е годы прошлого века "классовая борьба и организация рабочего класса в тред-юнионах достигли известной степени зрелости и всеобщности" (16, 435). И вот эта страна, с которой - опять приходит на память Маяковский - Маркс в первую очередь и писал "капитализма портрет родовой", вызывает следующее любопытное замечание, датируемое 1870 годом: "Если Англия является классической страной лендлордизма и капитализма, то, с другой стороны, в ней созрели более, чем где бы то ни было, материальные условия для их уничтожения. /.../ Англичане обладают всеми необходимыми материальными предпосылками для социальной революции. Чего им недостает, так это духа обобщения и революционной страсти" (16, 404-405).
Можно только пожалеть, что это важное наблюдение не получило у Маркса и Энгельса достаточного осмысления, не пробудило в данном случае "дух обобщения" в них самих, не заставило предположить в действительно классическом английском феномене указания на некую закономерность, которой предстояло вполне проявить себя в качестве таковой лишь через несколько десятков лет: чем зрелее "материальные предпосылки" социалистической революции, тем слабее жар "революционной страсти" в тех, кто, казалось, должен был ее совершить.
Нас, однако, сейчас больше интересует другая сторона дела. Даже если бы все упомянутые предпосылки самым счастливым образом совпали между собою, как их ни складывай и ни перемножай, все равно не получается ничего даже отдаленно похожего на ситуацию, предшествовавшую революциям буржуазным: как система производственных отношений (а именно в этом, по Марксу, состоит суть того или иного способа производства, той или иной общественной формации) социализм в недрах капиталистического общества отнюдь не формируется, не прорастает. А раз это так, значит, для того чтобы он появился на свет, его приходится специальными усилиями, сознательно создавать.
Мы со школьной скамьи привыкли ставить социальную революцию выше эволюции ("Революции - локомотивы истории", - сказал Маркс.-7, 86), а сознательное историческое творчество выше стихийного хода вещей. В этом есть своя, и немалая, доля истины. Ибо стихийность слепа, а эволюция в своей неторопливости черства и безжалостна по отношению к тем, кто хотел быть сытым и свободным не через триста лет, а сегодня. Революция же, по крайней мере на время, дает возможность вчерашним париям почувствовать себя людьми, хозяевами собственной судьбы и устроителями жизни общей, это их геройский, исполненный энтузиазма порыв к свету. "Мы не рабы" - прекрасное, гуманистическое, общечеловеческое в своем значении переживание.
Однако хотя бы из собственного национального опыта мы ведь знаем и другое: не только оптимизм восставших, пробудившихся масс, но и их последующее разочарование. Революция, пламенная, рождавшая героев (хотя, конечно, героизм, высокие чувства наряду с низкими были и по другую сторону баррикады-вспомним хоть "Белую гвардию" Булгакова), - такая революция была, и была заключена в ней своя несомненная нравственная правота, не устранимая, не отменяемая никаким последующим ходом событий. Но та же самая революция пожрала миллионы не только чужих, но и своих детей, превратилась с течением времени как бы в собственную противоположность. Это тоже правда, и у этой правды также есть своя объективно-историческая логика, в которой нам сегодня более всего и следует разобраться.
Сравнение с буржуазной революцией опять-таки- дает тут очень много, ибо разница между ними и в рассматриваемом отношении громадна. Если та - результат многовекового постепенного вызревания капиталистического строя и, пользуясь выражением Маркса, берет на себя лишь роль "повивальной бабки", помогающей появиться на свет уже сформировавшемуся человеческому существу, с головкой, ручками, ножками и всем остальным, что ему нужно для жизни, то к социалистической революции это сравнение совершенно не подходит. Ибо в своей положительной функции она является актом создания общественного строя, которого до тех пор вовсе не существовало в природе, - исходным, начальным актом. Вместе с собственно революционными задачами она принимает на себя и функции, прежним революциям абсолютно несвойственные, - функции предшествовавшей им общественной эволюции, роль, сопоставимую только с ролью Бога-отца.
Но для того чтобы что-то создать, надо как минимум с достаточной ясностью представлять себе создаваемое; если в отличие от буржуазного, складывавшегося совершенно стихийно, социалистический строй создаваем, рукотворен, то отсюда следует, что до своего появления на свет он должен был бы быть хотя бы в основных чертах построен (и критически проверен) "в чертеже", в плане. Для революции, руководствовавшейся теорией, осознававшей себя в качестве научного коммунизма, таким чертежом могла быть заранее тщательно продуманная теоретико-прогностическая модель не столько даже высшей, сколько низшей фазы коммунистического общества.
Как обстояло дело с указанной моделью?
Отвечая на этот вопрос, нам важно обратить внимание на два главных противоречия, отличающих марксову (и ленинскую) концепцию социалистической революции.
Первое противоречие - между их представлением о коммунизме и идеей пролетарской революции сегодня.
В самом деле. С одной стороны - мы уже касались этой темы - теоретическому воображению классиков марксизма коммунизм рисуется как общество с таким уровнем развития производства, какой и не снился современному им капиталистичесому хозяйству. Общество, в котором не только нет эксплуатации и борьбы за кусок хлеба, но и вообще работы, "диктуемой... внешней целесообразностью" (25, ч. II, 366), то есть чем-либо, помимо внутренней потребности человека трудиться. Самый труд станет при этом совершенно другим (35). Всю его тяжесть возьмут на свои плечи системы сложных, умных машин, которыми людям останется только повелевать. Это будет "царство свободы", в котором основная область приложения человеческих сил "лежит по ту сторону сферы собственно материального производства" (25, ч. II, 387) (36) и в котором многообразные творческие способности, заложенные в природе человека, раскроются и разовьются самым полным и счастливым образом. Словом, от общества, современного Марксу и Ленину, оно должно было отличаться как небо от земли и потому не могло не рассматриваться ими как дело весьма отдаленного будущего, ни одного из элементов которого в сколько-нибудь развитом виде пока еще нет в наличии.
Это, повторяю, с одной стороны. А с другой - знаменитые слова: "Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма" - были сказаны теми же авторами еще в 1848 году. "Коммунистическую революцию" они на протяжении всей своей жизни ждали со дня на день, готовили ее в качестве непосредственной, современной задачи.
Противоречие очевидно. Между "коммунистической революцией" и самим коммунизмом - зияющий разрыв. Тем не менее Маркс и Энгельс, похоже, долго его не замечают-вплоть до 1875 г., когда в "Критике Готской программы" Маркс вводит понятие о двух фазах коммунистического общества. Все, что до сих пор говорилось о коммунизме вообще, трактуется здесь как принадлежность высшей фазы коммунистического способа производства. А наличие низшей фазы - вот, кажется, и разрешение указанного противоречия, заполнение разрыва, исторический мост между близкой "гибелью" капиталистической и отдаленным торжеством коммунистической формации, полным раскрытием ее сущностных свойств.
Увы, так могло казаться только на первый взгляд. Ибо "низшая фаза" - это у Маркса - чуть ли не сплошное белое пятно. Достаточно развернуто и, думается, с высокой долей вероятности прогнозировав некоторые существенные черты отдаленного будущего (хотя и наше время, столетие спустя, еще лишено возможности подтвердить или опровергнуть преобладающую часть этих прогнозов), основоположник марксизма не сказал почти ничего вразумительного о том, как он представляет себе возможное и желательное развитие событий вслед за победоносной пролетарской революцией и самыми первыми мероприятиями так называемого "переходного периода". А то, что проглядывает в сделанных им набросках экономической и политической организации "в первой фазе коммунистического общества", не сулило этому обществу ничего хорошего.
Тут мы подходим ко второму из упомянутых выше противоречий марксовой концепции коммунизма - противоречию между свойственным Марксу и Энгельсу неприятием "казарменного коммунизма" (см. 8, 338; 18, 414) и их же теоретическими представлениями, которые, будучи претворены в жизнь, фактически предопределяли именно такой исход социалистической революции.
В самом деле, поставим перед собою вопрос - нам его намного легче ставить, чем людям, жившим 70 или даже 100 лет назад, ибо уже известен и ответ, - какой иной исторический результат могло иметь вот такое сочетание факторов:
- частная собственность (основа экономической, а значит, и политической независимости ее владельца, будь то миллионер-фабрикант или крестьянин) ликвидируется;
- все производительные силы общества, то есть все фабрики и заводы, весь транспорт, все банки и вся земля, обращаются в собственность государства;
- значение государства тем самым - впредь до его гипотетического "отмирания" в будущем - резко возрастает, ибо оно выступает в таком случае уже не в прежней скромной роли "ночного сторожа", но института (точнее, системы институтов), берущего на себя управление всеми сторонами жизни общества, в том числе всем народным хозяйством, на что до сих пор государство не претендовало ни при каком общественном строе;
- само оно при этом, сломав веками выраставшие институты "буржуазной демократии", сознательно и открыто приобретает характер ничем не ограниченной революционной диктатуры?
Между тем все это не просто важные, но принципиальные и определяющие слагаемые того понимания социалистической революции, которое мы находим в трудах основоположников марксизма. После всего, что процитировано выше, нужны ли подтверждающие выдержки? Ограничусь минимумом - из очень многого, что можно было бы привести.
Упразднение частной собственности: "...Коммунисты могут выразить свою теорию одним положением: уничтожение частной собственности" ("Манифест Коммунистической партии", 4, 438).
Всеобщее огосударствление: "Пролетариат использует свое политическое господство для того, чтобы вырвать у буржуазии шаг за шагом (37) весь капитал, централизовать все орудия производства в руках государства, т. е. пролетариата, организованного как господствующий класс, и возможно более быстро увеличить сумму производительных сил" (там же, 4, 446).
Централизованное государственное управление народным хозяйством:
"...Пролетариат берет общественную власть и обращает силой этой власти ускользающие из рук буржуазии общественные средства производства в собственность всего общества. /.../ Отныне становится возможным общественное производство по заранее обдуманному плану" (19, 229) (38).
Авторитарный, диктаторский характер революционной власти: "Революция есть, несомненно, самая авторитарная вещь, какая только возможна. Революция есть акт, в котором часть населения навязывает свою волю другой части посредством ружей, штыков и пушек, то есть средств чрезвычайно авторитарных. И если победившая партия не хочет потерять плоды своих усилий, она должна удерживать свое господство посредством того страха, который внушает реакционерам ее оружие" (18, 105).
Все это, как говорится, не требует комментариев. Единственное, что в этой связи хотелось бы подчеркнуть: перечисленные программные положения отнюдь не образуют какой-то случайный набор - между ними легко просматривается достаточно жесткое логическое сцепление.
В самом деле. Вы задумали отменить частную собственность; можно ли осуществить это иначе, как опираясь на авторитет "ружей, штыков и пушек"? Нет, понятно, что нельзя. Следовательно, начинать приходится с взятия власти и установления диктатуры пролетариата (что, само собой, означает соответствующее урезывание демократии). И, наоборот, для того, чтобы диктатура пролетариата могла держаться, ее противников необходимо лишить экономической силы, нужно отобрать у них собственность. Простая и ясная взаимозависимость, одно без другого невозможно (а если возможно, то очень ненадолго).
Далее. Как справедливо отмечал Энгельс, "стоит только произвести первую радикальную атаку на частную собственность, и пролетариат будет вынужден (!) идти все дальше, все больше концентрировать в руках государства весь капитал, все сельское хозяйство, всю промышленность, весь транспорт и весь обмен" (4, 333). А сконцентрировав - как вести хозяйство? Совершенно естественно, что в отличие от частного предпринимательства, где все хозяйствуют на свой страх и риск и каждый сам себе голова, единая государственная собственность требует централизованного государственного управления экономикой - в виде единого плана производства в национальном масштабе и столь же единого централизованного распределения как произведенного продукта, так и всех видов ресурсов. Что, в свою очередь, требует соответствующей организации учета и контроля, в которых донэповский Ленин не зря видел суть социалистического преобразования.
И опять-таки: какой характер государственной власти в наибольшей мере отвечает подобной экономической организации? Вполне ясно: диктатура. Централизация хозяйственная и политическая взаимно обусловливают и взаимно усиливают одна другую, да, собственно, они и не существуют раздельно, сливаются воедино.
Ну, а теперь зададимся вопросом, которою ни Маркс, ни Энгельс не только не разрешили, но и не поставили перед собою в сколько-нибудь отчетливом виде: как будет работать означенная система, как будет осуществляться это централизованное государственное управление экономикой? И кто именно будет его осуществлять?
"Общество", "пролетариат, организованный как господствующий класс"? Прекрасно, но это слишком общий ответ. Ибо всякому понятно, что бесчисленные и повседневные вопросы организации и ведения народного хозяйства не могут решаться на некоем общенациональном (или хотя бы общепролетарском), изо дня в день, из года в год продолжающемся митинге. Значит, хочешь не хочешь, вопросами организации будет заниматься не все общество и даже не весь пролетариат, а только его представители, уполномоченные для выполнения организационных функций.
Маркс так и понимает дело, однако, к сожалению, здесь и останавливается, не делает следующего шага в глубь проблемы. А следующий шаг мог бы состоять в уяснении того факта, что упомянутые представители должны быть более или менее постоянными, чтобы они смогли приобрести необходимые знания и опыт, стать специалистами управления. Как в медицине, юриспруденции или в гончарном производстве, тут тоже нужны профессионалы, и, как почти всякая иная деятельность, эта также должна быть определенным образом специализирована и институционализирована. Именно она, и только она, способна заместить регулирующую и стимулирующую роль упраздненного рынка, больше на такую роль претендовать некому.
Но что означает постоянное исполнение одним и тем же кругом институтов и лиц управленческих обязанностей и кто они такие, эти люди, профессионально занимающиеся государственно-управленческой деятельностью? Это - чиновничество, бюрократия, хотя бы и "пролетарская". Социальный слой, существующий в любом обществе и в принципе выполняющий вполне реальные и необходимые функции. Своеобразие социализма состоит в этом отношении "только" в том, что в условиях централизованного управления всем народным хозяйством и всей остальной жизнью общества в исключительном ведении государственной власти (а значит, и бюрократии) оказывается область, в десятки и сотни раз более обширная, чем та, на которую простирает свою власть даже современное капиталистическое государство.
Едва ли нужно объяснять, почему. Все по той же простой причине, что над владельцем фирмы нет никого, над директором же государственного предприятия - трест, главк, министерство, правительство. И может ли быть иначе? Ведь не в силах же правительство страны непосредственно управлять каждым отдельным предприятием, большая часть которых располагается к тому же "далеко от Москвы" (или, например, Лондона, Парижа, Вашингтона, если в согласии с убеждениями классиков марксизма и в соответствующих странах предположить социалистический строй). Значит, управление социалистическим государственным предприятием попросту не может не быть многоступенчатым, многозвенным. А поскольку само предприятие представляет собой достаточно сложный, многогранный организм, то от каждой из сторон его деятельности и организационной структуры - таких, как его производственный план, снабжение оборудованием, сырьем, комплектующими деталями, сбыт продукции, использование, обновление и усовершенствование производственных мощностей, кадры и пр., и пр., - не может не протягиваться вверх еще и своя, также многозвенная, цепочка управленческих связей. И в каждом звене этих связей сидит чиновник. Пусть даже - теоретически - только один, все равно в совокупности их будет целая армия, ибо современное народное хозяйство чрезвычайно разветвлено, отраслей в нем десятки, предприятий же сотни тысяч.
Взятое в целом, все это предопределяет, так сказать, сплошную бюрократизацию страны, требует создания разветвленного, всеохватывающего, строго иерархического аппарата, связанного отношениями команды и исполнения, начальствования и подчинения, которые как раз и составляют подлинные производственные отношения такого общества.
Истинный характер этих отношений проступает в том, как уже говорилось, единственном месте у Маркса, где прямо характеризуется "первая фаза коммунистического общества". И хотя проступает неявно (в том числе, конечно, неявно для самого автора) и речь там идет преимущественно о принципе распределения, здесь, в сущности, "закодирована" вся система общественных отношений, неизбежно складывающаяся в обществе, в котором "производители не обменивают своих продуктов", а государство "не может быть ничем иным, кроме как революционной диктатурой пролетариата".
Перечитаем внимательно это место - уже под другим углом зрения и взяв на себя смелость несколько "достроить" то, что непосредственно заложено в тексте. Как помнит читатель, по мысли Маркса, в таком обществе "индивидуальное рабочее время каждого производителя - это доставленная им часть общего рабочего дня, его доля в нем. Он получает от общества квитанцию в том, что им доставлено такое-то количество труда ... и по этой квитанции он получает из общественных запасов такое количество предметов потребления, на которое затрачено столько же труда".
|