1917 год
Историко-публицистический очерк
2000 г.

1917 год. Год начала новой российской истории. Год, когда определилось направление и общая логика ее движения; когда зародились ее основные особенности, тенденции и альтернативы, когда завязались узлы тех дилемм и конфликтов, которые затем пройдут - сплошными линиями или пунктиром - сквозь все последующие восемь десятилетий и продолжают оставаться неразрешенными; год, которым в очень большой степени предопределено, запрограммировано не только содержание этих десятилетий, но и наше будущее на никому пока не известный срок.
Важнейший, решающий год. Однако можно ли сказать о нем что-нибудь существенно новое после тех тысяч книг и сотен тысяч, если не миллионов, статей, архивных публикаций, мемуаров и пр. и пр., которые были ему посвящены? В фактологическом плане - едва ли. Но предлагаемый очерк на это и не претендует. Ни в малейшей мере не являясь историческим описанием, он представляет собой лишь попытку некоей новой интерпретации давно и хорошо известного. Попытку, основывающуюся на преимуществе, которое дано автору не чем иным, как движением времени --возможностью посмотреть на события 80-летней давности с учетом специфического опыта наших дней.
Тут дело вовсе не в том, что "большое видится на расстоянии". Причина вполне конкретна: между 70-й и 75-й годовщинами 1917 года по европейским странам советского блока прокатилась волна демократических революций, в результате чего рухнула мировая социалистическая система. Спросим себя: могло ли это обстоятельство не дать совершенно нового угла зрения как на Октябрьскую социалистическую, так и на Февральскую демократическую революцию в России? Ответ очевиден, не правда ли? Но если объективная возможность такого нового взгляда на одно из центральных событий ХХ века действительно возникла, то для исторического сознания, претендующего на ответственность и серьезность, она тем самым превратилась и в обязанность, от которой мы не вправе уклониться.
Размеется, с этой обязанностью можно справиться лучше, хуже или не справиться совсем, - никаких заведомых гарантий тут никому не дано, - но это уже зависит от нас.

К спорам о Феврале
Прежде всего, существенно по-новому смотрится нынче Февральская (точнее бы "февральско-мартовская") революция. Но прежде чем попытаться сформулировать этот новый взгляд, нам придется взять Февраль 17-го под защиту от некоторых распространенных предубеждений.
Кроме нескольких предоктябрьских месяцев, Февральская революция никогда не занимала в нашем историческом сознании сколько-нибудь почетного места. В советское время на то были были одни причины, сейчас другие, но и те и эти всегда работали отнюдь не на возвеличение этого события.
Раньше репутации Февральской революции вредил уже тот факт, что она совершена была без Ленина, находившегося в эмиграции, и с очень незначительным участием большевиков, которые, таким образом, при всем желании не могли бы поставить ее себе в заслугу. Удивительно ли, что в официальной советской историографии вторая русская революция с течением времени все более меркла в лучах третьей, Октябрьской, сохраняя за собой лишь роль одной из предпосылок своей великой преемницы, которой к тому же пришлось взять на себя ее невыплаченные долги (продолжавшаяся война, постоянно откладывавшаяся аграрная реформа)?
Еще важнее другое: две эти революции оказались в весьма противоречивых отношениях между собою. Если не углубляться пока в столь обширную тему, а ограничиться кратким тезисом, то дело выглядит так: с одной стороны, вторая продолжила то, что сделала первая, с другой - явилась прямым ее отрицанием.
В чем продолжила? Ну, хотя бы в том, что Февральская свергла и арестовала царя, Октябрьская его расстреляла; Февральская (явочным порядком) подорвала помещичье землевладение, Октябрьская его уничтожила; Февральская отменила сословные привилегии и ограничения, Октябрьская же и вовсе ликвидировала прежние правящие классы, вырвала их с корнем. Говоря обобщенно, все, что было в Феврале антифеодального, Октябрь довел до полного логического завершения. Вместе с тем все прокапиталистическое содержание Февраля он постарался уничтожить. Если Февральская революция открывала широкий простор капиталистическому развитию России, то Октябрьская, всего восемь месяцев спустя, то есть на первых же шагах, пресекла это развитие, оборвала новую историю русского капитализма. В этом отношении то, что первая дала стране, вторая тут же отобрала. В экономике это выразилось национализацией, в политической сфере - разгоном Учредительного собрания, устранением многопартийности, низведением едва возникших Советов и профсоюзов на роль рычагов больщевистской диктатуры и т.п.
Но поскольку объективное соотношение указанных революций было таково, то стоило ли ждать от советских историков непредвзятой оценки Февраля, какого-либо иного к нему отношения, кроме полуснисходительного, полувраждебного?
Новое время, однако, взглянуло на Февральскую революцию еще строже, хотя и по совсем другим мотивами. Главный из них состоит в том, что революция - любая революция как форма смены общественного строя - сейчас у нас решительно не в чести. Человека, который бы сказал: "Я за революцию", - не сыщешь днем с огнем. Если же подчас и обнаруживается таковой, типа Нины Андреевой или Виктора Анпилова, то лишь в качестве экспоната политической кунсткамеры. Причина такого отношения к революции вроде бы лежит на поверхности. Кому как не нам, прямым "наследникам Октября", выпало испить до дна горькую чашу его естественных (чтобы не сказать - неизбежных) последствий. И каким же тяжким, бесконечным оказалось похмелье!
Едва ли, однако, все дело только в памяти "проклятого прошлого". Слишком уж суетятся идеологи и пропагандисты нынешней официальной "контрреволюционности", слишком горячатся по поводу того, что было 80 лет назад и чего теперь, задним числом, все равно не отменишь. Нет, тут явно задеты чьи-то сегодняшние интересы, тут, видимо, сказывается некая важная общественная коллизия именно наших дней.
Действительно, мне думается, есть все основания утверждать: столь распространенное ныне негативное отношение к революции имеет не столько историческую (печальный национальный опыт), сколько вполне современную природу. Если сказать совсем кратко, суть дела заключается в двойственном харатере нашей перестройки, которая, с одной стороны, представляла собой разрыв с идеологией и организационными формами советского строя, с другой - сохранение его основы - социальной структуры, системы общественных отношений; с одной стороны, отвечала назревшим потребностям развития общества в целом, с другой - совершена была прежним правящим слоем за счет народа, но с максимальной выгодой для самого себя, с целью удовлетворения сугубо корпоративных интересов.. Отсюда - та смесь отвращения и страха, которую вполне естественно питает этот слой к революции. Притом чем дальше, тем больше. Если в период самой перестройки (куда я включаю и ельцинский "курс реформ") номенклатура видела в революции угрозу, что процесс ломки существующего строя может зайти слишком далеко, то теперь, когда она сделалась еще и классом богатых, сохранение нынешнего порядка вещей стало для нее поистине вопросом жизни и смерти.
Здесь - подоплека и внутренний смысл того социального заказа, реализацией которого явилась неослабевающая пропагандистская кампания в современной российской прессе, направленная на дискредитацию самой идеи революции как способа решения общественных проблем. Что касается формы его выполнения, то вот тут-то и пригодился наш печальный исторический опыт, - разумеется, должным образом препарированный и истолкованный. На революцию - революцию вообще - легла тень Октября.
Конечно, отчасти это произошло само собою: ведь несколько поколений советских людей непосредственно имели дело лишь с последствиями данной революции, а о каких-либо других если и знали, то только понаслышке. Но вместе с тем нам теперь изо дня в день доходчиво объясняли, что всякая революция - это кровь, насилие, гражданская война, а в перспективе жестокая диктатура, ГУЛаг или что-нибудь в этом роде. Февральская революция - не исключение из этого правила (кто сейчас помнит, что она обошлась немногими, по большей части случайными жертвами?), однако кроме того ей предъявлялись и два обвинения, так сказать, приватного свойства.
Первое относится к тому, что эта революция разрушила, второе - к тому, во что она вылилась и что с собой принесла. Разрушила она, как известно, монархию. Между тем в последнее время у нас обнаружилось довольно большое число людей которым нравится монархический образ правления и которые не без самолюбования (как, например, Никита Михалков) объявляют об этом. Принесла же она, по мнению многих, смуту и хаос, что, в свою очередь стало питательной средой для роста и размножения бацилл большевизма.
Типичный ход рассуждения, связывающий воедино оба эти мотива, примерно таков. Разрушили монархию - получили анархию. Хорош или плох был царский режим, но это был определенный, твердо установленный порядок, законная власть, освященная религией и традицией, отвечавшая национальным особенностям Россиии. Стоило сломать этот порядок - пошла великая смута, из которой родилась новая, большевистская диктатура, намного хуже и свирепее самодержавия царей. В этом смысле именно Февраль лежит в основании октябрьской трагедии, так что по крайней мере часть исторической вины за нее несут на себе устроители февральского переворота.
Скажу свое мнение сразу: ни одно из этих соображений не кажется мне убедительным.
Что касается первого из них - абсолютизации специфических черт Октября, представления их в качестве, якобы, родовых признаков революции вообще, - то тут ответ может быть самым кратким: зачем ссылаться на отдаленный 1917 год, если у всех в памяти 1989-й, волна "бархатных" антитоталитарных революций, прокатившаяся тогда по европейским странам советскоо блока? Везде, кроме Румынии, они оказались полностью или почти полностью бескровными и нигде не повлекли за собой не только гражданских войн, но и просто достаточно серьезных социальных конфликтов. Значит, революция революции рознь. Значит, уподобление современной демократической революции Октябрю - не более как пропагандистская уловка. А применительно к Февралю - распространение на него оценки большевистской революции и ее последствий ни на чем не основано.
Два других обвинения, выдвигаемых ныне уже собственно против Февральской революции как таковой, заслуживают несколько более пространного комментария.

Жалеть ли Романовых?
На волне нынешнего неомонархического поветрия о российском императорском доме, как о дорогом покойнике, принято говорить aut bene aut nihil. Но история не может и не должна руководствоваться этим добрым правилом. В том числе и по отношению к династии Романовых. Чтобы не удаляться слишком в глубь времен, ограничимся тремя последними ее представителями на троне.
Вспомним безусловно лучшего из них Александра 11. При нем произошла известная либерализация режима, особенно заметная на фоне предшествовавшего ей "мрачного семилетия", были проведены важные реформы - крестьянская, судебная, военная, земская. Но первая и главная среди них совершена была таким образом, что освободила крестьян не только от крепостной зависимости, но и от значительной доли (приблизительно одной пятой) принадлежавшей им земли, которую от них отобрали в пользу помещиков. Этим и огромными выкупными платежами под существующий строй была подведена мина замедленного действия, тысячекратно более мощная, чем бомбы и динамиты Желябова, Халтурина, Гриневицкого, Перовской и всех прочих революционных террористов, вместе взятых. Вспомним Александра 111 с его контрреформами и блоковское "Победоносцев над Россией простер совиные крыла". Наконец, вспомним Николая 11, из которого сейчас усердно лепят великомученика, чуть ли не святого. Его бессудное убийство большевиками (а тем более убийство его детей - молодых девушек и больного подростка) - отвратительное преступление, не имеющее оправдания. Но преступления, совершенные им против собственного народа, несопоставимо тяжелее.
Нынче немодно и даже как бы неприлично помнить о том, сколько тысяч невинно убиенных русских людей осталось лежать "на сопках Маньчжурии" и на дне Цусимского пролива в итоге "маленькой победоносносй войны" с Японией. А "кровавое воскресенье"? А "столыпинские галстуки" и ленский расстрел? Между тем все это, вместе взятое, - сущий пустяк в сравнении с многими миллионами наших соотечественников, убитых, искалеченных, отравленных газами на полях первой мировой войны, ставших жертвами имперских амбиций последнего русского царя. Не будь этой войны, не было бы и революций 1917 г., как без русско-японской войны могло и не быть Пятого года. То, что "хозяин Земли Русской", за десять лет дважды ввергавший ее в бессмысленные и несчастные войны, лично не хотел революций, говорит лишь о том, что безответственность сочеталась в нем с непониманием реальной действительности, незнанием своей страны и неспособностью ею руководить, но ни на йоту не уменьшает его исторической вины.
Так что скорбеть о царизме нет оснований. Его падение не только явилось назревшей национальной необходимостью, но запоздало по меньшей мере лет на сто. Последние же годы его существования стали периодом уже полного и всеми видимого бессилия и разложения. Хаотические метания власти, жалкая зависимость Николая от императрицы Александры Федоровны, а ее самой - от проходимца Распутина, по слову которого назначались и смещались высшие должностные лица, нашли яркое выражение в беспрерывной министерской чехарде. Так, за два с половиной года войны сменились три военных министра (Сухомлинов, Шуваев, Беляев), пятеро министров внутренних дел (Маклаков, Щербатов Хвостов, Штюрмер, Протопопов), четверо глав правительства (Горемыкин, Штюрмер, Трепов, Голицын) - рекорд, побитый у нас только Б.Н.Ельциным в 1998-1999 гг. Даже в том предельно благожелательном освещении, которое получила жизнь двора в мемуарах А.А.Вырубовой, фрейлины и доверенного лица императрицы, эти постоянные перетряски кабинета, создают впечатление начавшейся агонии режима.
Стараясь преуменьшить компрометировавшую императорскую чету влиятельность Распутина, она пишет: "Преданные их же родственниками... их величества имели около себя только несколько преданных друзей да министров, ими назначенных, которые все были осуждены общественным мнением. Всем им ставилось в вину, что они были назначены Распутиным. Но это сущая неправда. Штюрмер, назначенный премьером... много лет прослужил при дворе, так что государь хорошо его знал, считал его за порядочного, хотя и недалекого человека... Протопопов был назначен лично государем под влиянием хорошего впечатления, которое он произвел на его величество после его поездки за границу... (как всегда под впечатлением минуты, что характеризовало все его назначения)... Протопопов дружил с Распутиным... Распутин за него всегда заступался перед их величествами, но это и все. Н.Маклакова государь в первый раз встретил во время полтавских торжеств в бытность Маклакова черниговским губернатором. После длинного разговора с ним на пароходе государь решил назначить его министром внутренних дел. (...) Но настало время, когда вел. кн. Николай Николаевич и другие стали требовать его удаления...Маклакова сменил князь Щербатов, начальник коннозаводства... Но, несмотря на протекцию великого князя, он остался на посту всего только два месяца, так как оказался малосведущим в делах министерства внутренних дел. Щербатова заменил Хвостов. (...) С первых же дней он познакомился с Распутиным, надеясь посредством этого знакомства приобрести доверенность их величеств. Он спаивал его, заставляя его выпрашивать всевозможные милости. Когда же тот наотрез отказался, решился... устроить покушение на Распутина. Последний выдал обоих, министра и его товарища, прислав со своей женой все документы и телеграммы Хвостова. После этого он был отстранен от должности" (Страна гибнет сегодня. Воспоминания о Февральской революции 1917 года. М., 1991, сс. 220-221).
Не правда ли, такая защита производит эффект, обратный намерениям мемуаристки?
Убеждение в близости конца эпохи самодержавия, ощущение неотвратимости надвигающейся революции пронизывает самые различные общественные круги - от крайних радикалов (молодой Маяковский: "В терновом венце революций Грядет шестнадцатый год") до столь же крайних консерваторов. Это постоянный мотив в воспоминаниях В.В.Шульгина (лидер фракции националистов в Государственной Думе, убежденный монархист). Вот как оценивают ситуацию его собеседники. Великий князь Николай Михайлович: "Мы ведь идем к гибели... В этом не может быть никакого сомнения..." В.М.Пуришкевич (депутат Думы, ультраконсерватор и ярый шовинист): "Монархия гибнет". А.И.Шингарев (депутат Думы, один из лидеров партии кадетов): "Мы идем к пропасти... Революция - это гибель, а мы идем к революции..." Сам мемуарист во власти тех же апокалиптических мыслей и предчувствий: "Царь и Россия с каждым часом нарастающей обиды в сердце ведут друг друга за руку в пропасть..." И еще: "Они - революционеры - не были готовы, но она - революция - была готова. Ибо революция только наполовину создается из революционного напора революционеров. Другая ее половина, а может быть три четверти, состоит в ощущении властью своего собственного бессилия. У нас, у многих, это ощущение было вполне. (...) Это ощущение близости революции было так страшно, что кадеты в последнюю минуту стали как-то мягче" (В.В.Шульгин. Дни. 1920. М., 1989, сс. 151, 153, 155, 165-166).
Может быть, автор слышит только то, что совпадает с его собственным восприятием происодящего? Нет, то же самое говорят и многие другие современники, например, видный историк П.Н.Милюков, один из ведущих деятелей и идеологов кадетской партии: "Впечатление, что страна живет на вулкане, было у всех... В обществе широко распространилось убеждение, что следующим шагом (после убийства Распутина. - Ю.Б.), который предстоит в ближайшем будущем, будет дворцовый переворот при содействии офицеров и войска. (...) Однако перевороту не суждено было совешиться так, как это ожидалось довольно широкими кругами". Он "произошел не сверху, а снизу, не планомерно, а стихийно" (Страна гибнет сегодня, с. 14. Тот же мотив - и у ряда других авторов сборника).
Плод созрел, перезрел и успел сгнить на ветке; достаточно было легкого ветерка, чтобы он грянулся оземь, - так можно ответить тем, кто сгодня, исходя из неких общих соображений, склонен думать, что Февральская революция была чем-то более или менее случайным, необязательным, продуктом разрушительной работы кучки экстремистов. Произошло то, что должно было произойти.
Могут спросить: а почему в столь экстремальных ксловиях царь сам не позаботился о себе? Почему допустил, чтобы вместе с действительно обреченным самодержавием рухнул и монархический образ правления? Ведь это отнюдь не одно и то же. Самодержавие - власть деспотическая, неподконтрольная обществу, монархия же может быть (и в ХХ веке обычно бывала) конституционной, то есть ограниченной законом, а часто и вовсе утратившей функции института власти. Освящая национальное государство авторитетом традиции и религии, оставаясь своего рода символом нации, персонификацией ее духовного единства, она во многих случаях играет роль уже не столько политическую, сколько юридическую, этическую и, если угодно, эстетическую. Классический пример, на который часто и указывают наши неомонархисты, - английская королева, а также монархии в Испании, Бельгии, Швеции, Японии и некоторых других развитых странах. Почему бы и Романовым не пойти тем же путем и посредством отказа от ветхозаветного абсолютизма не попытаться удержать за собой трон, сохранить в России монархию?
Ответ однозначен: потому, что в отличие от ряда других, менее косных, более умных, патриотичных и ответственных монархий русский царизм оказался не в состоянии себя реформировать. Все три последних царя с упорством, достойным лучшего применения, категорически отвергали идею конституционной монархии, хотя Александру 11 это стоило жизни, а Александра 111 сделало "гатчинским узником". Что касается Николая 11, то вынужденный всероссийской политической стачкой пойти на конституционную реформу (манифест 17 октября 1905 г. "Об усовершенствовании государственного порядка"), он после спада революционной волны вновь отобрал значительную часть дарованных обществу свобод, разогнал 11 Думу и в виде "третьеиюньской монархии" по сути дела полностью восстановил самодержавие. Даже в последние месяцы своего царствования, буквально стоя над пропастью, он с бессмысленным упрямством цепляется за абсолютизм, не желая слушать не только голоса общества, но и уговоров собственной родни.
По словам княгини О.В.Палей, 3 декабря 1916 г. ее муж, великий князь Павел Александрович, дядя Николая 11, получив аудиенцию у императорской четы, "сказал, что собравшийся семейный совет возложил на него обязанность почтительнейше просить его величество даровать конституцию, "пока еще не поздно!"... "Вот, - сказал великий князь, воодушевляясь, - вот великолепный случай для этого: через три дня - шестое декабря - Николин день, объяви в этот день, что дарована конституция, что Штюрмер и Протопопов отстранены, и ты увидишь, с каким восторгом и любовью твой верный народ будет приветствовать тебя." Государь некоторое время оставался в раздумье; государыня отрицательно качала головой; затем, стряхнув утомленным жестом пепел со своей папироски, он произнес следующие слова: "То, о чем ты меня просишь, невозможно. В день своей коронации я присягал самодержавию, и я должен передать эту клятву нерушимой своему сыну."
Аргумент заведомо несерьезен, тем более, что в октябре 1905 г. царю уже однажды приходилось забыть о своей присяге. Но такова природа самодержавия: оно не нуждается в убедительных аргументах. "Видя, что он потерпел неудачу... князь приступил к другому вопросу. "Хорошо, если ты не можешь дать конституцию, дай по крайней мере министерство доверия (то есть правительство, состав которого был бы согласован с Думой. - Ю.Б.), так как... Протопопов и Штюрмер ненавистны всем". Однако даже и это более чем умеренное предложение встречает "решительный отказ" (Страна гибнет сегодня.., с. 176).
Таким образом, вместо того, чтобы, разделив ответственность с Думой, попытаться как-то расширить социальную базу своей власти, царизм сам лишал себя всякой почвы под ногами. Всего три месяца спустя Николай будет вынужден согласиться уже не на конституцию, а на отречение от престола - за себя и своего сына. А "верный народ" проводит его веселой частушкой:

Царь Николашка
Вверх батарашки,
Вниз головой -
С престолу долой.

В свете изложенного, я думаю, очевидно, что нынешнее ностальгическое восприятие правления Романовых абсолютно неисторично, это чистой воды мифология. Нельзя сказать, чтобы она вовсе не имела под собой исторической почвы, но почву эту нужно искать не в фактах прошлого, а в современных умонастроениях и в том, что их порождает. Ретроспективный культ царя (как, впрочем, и Сталина и как нынешние упования на какого-нибудь Путина) есть не что иное, как результат отталкивания от окружающей нас действительности, форма ее отрицания и, одновременно, выражение бессилия на нее повлиять, тоски массового сознания по порядку, устойчивости, традиции, авторитету, под сенью которых люди - хотя бы в мечтах - ищут для себя спасения от ничем не ограниченного произвола бандитского капитала и насквозь коррумпированной власти.

Соблазн однозначности.
Н.Н.Суханов против В.В.Шульгина и А.И.Солженицына.
Весьма распространенная ныне негативная оценка собственно Февраля и его последствий с наибольшей резкостью выражена автором "Красного колеса". В сжатом виде она сформулирована в его новой мемуарной книге "Угодило зернышко промеж двух жерновов". Обнаружив при ближайшем знакомстве с событиями и людьми того времени, сколь глубоко их несоответствие его прежним, априорным представлениям, А.И.Солженицын дает полную волю своей горечи и негодованию:
"Я был сотрясен. Не то чтобы до сих пор я был ревностный приверженец Февральской революции или поклонник ее идей, секулярный гуманист, - но все же сорок лет я тащил на себе всеобщее принятое представление, что в Феврале Россия достигла свободы, желанной поколениями, и вся справедливо ликовала и нежно колыхала эту свободу... А теперь я с ошеломлением и уже омерзением открывал, какой низостью, подлостью, лицемерием, рабским всеединством, подавлением инакодумающих были отмечены, иссоставлены первые же, самые "великие" дни этой будто бы светоносной революции... В те дни не проявилось ни героев, ни великих поступков. С первых же дней все зашаталось в хляби анархии, и чем дальше, тем раскачистей, тем гибельней... И все это потом катилось только вниз, вниз, в разложение и гибель..."
Итак, по мнению автора, Февраль не дал России ничего хорошего, зато принес бездну зла. С первых же дней она начала погружаться в пучину анархии, ступила на наклонную плоскость, неудержимо повлекшую ее к гибели, то есть к Октябрю, который, следовательно, и начался в феврале.
"И как же я этого не видел сорок лет? Как же поддался заманчиво розовому облаку февральского тумана? Как же не разглядел, что не в Октябре решилось, а уже в Феврале?" - казнится писатель, заодно тем самым удостоверяя неоспоримость своей нынешней правоты ("Новый мир", 1999, № 2, с. 67-68).
Досада его была бы еще сильнее, если бы к моменту своего прозрения он знал, что открываемая им истина не раз высказывалась, в том числе и в печати, еще современниками Февральской революции, той их частью, что критиковали ее с консервативно-охранительных позиций. Нынче их писания стали общедоступными и по эту сторону границы - см., например, цитировавшийся выше мемуарный сборник под красноречивым названием "Страна гибнет сегодня", а из не вошедших в него материалов, скажем, те же воспоминания В.В.Шульгина, где есть места, по чувствам, по смыслу и даже по выбору слов во многом предвосхищающие вышеприведенную филиппику Солженицына. К примеру, такие: "С первого же мгновения этого потопа (у Солженицына - "с первых же дней") отвращение (у Солженицына - "омерзение", "мерзость Февраля". - Ю.Б.) залило мою душу, и с тех пор оно не оставляло меня во всю деятельность "великой" (у Солженицына - "будто бы светоносной") русской революции. Бесконечная, нескончаемая струя человеческого водопровода бросала в Думу все новые и новые лица... Но сколько их ни было - у всех было одно лицо: гнусно-животно-тупое или гнусно-дьявольски-злобное... Боже, как это было гадко!.." (В.В.Шульгин. Дни..., с. 181).
Конечно, Солженицын - не Шульгин, который так продолжает процитированный пассаж: "...стиснув зубы, я чувствовал в себе одно тоскующее, бессильное и потому еще боле злобное бешенство... Пулеметов - вот чего мне хотелось. Ибо я чувствовал, что только язык пулеметов доступен уличной толпе..." (там же). И еще, чуть ниже: "Умереть. Пусть. Лишь бы не видеть отвратительное лицо этой гнусной толпы, не слышать этих мерзостных речей, не слышать воя этого подлого сброда. Ах, пулеметов сюда, пулеметов!.." (с. 184). Собственно, здесь это постоянный мотив: "В сущности, мы в плену... Кого? Революционного сброда, то есть я хотел сказать - народа... О, как я его ненавижу!,,"; "Ах, если бы у нас был хоть один верный полк... Но полка нет... И офицеров нет..." (сс. 196, 198).
Мечтать о "пулеметах" против народа автор "Одного дня Ивана Денисовича" и "Матренина двора", разумеется, ни при каких обстоятельствах не стал бы, и гнев его обращен не на всю "уличн"ю толпу", а главным образом на то, что "образ"ваннейшие люди, до сих пор так непримиримые к произволу, теперь трусливо молчали или лгали" ("Новый мир", 1999, № 2, с. 67).. Но за этими - существенными - изъятиями, сходство в позициях мемуариста и писателя достаточно очевидно Во многом совпадающим оказывается и понимание обоими авторами послефевральской действительности как хаоса, безрассудной игры слепых, темных страстей, как анархии, которую Шульгин видит в образе "вырвавшегося на свободу страшного зверя" (там же, с. 182). Но, может быть, главное, что объединяет обоих авторов, - это однозначность оценки происходящего в стране и однотонность употребляемых красок, минимум разнообразия, сложности, контрастов тьмы и света, усиленно подчеркиваемая однонаправленность процесса (образ "водопровода" у одного и неостановимого скольжении "вниз, вниз" у другого).
Существуют, однако, и совершенно иные изображения и толкования Февраля, дающие гораздо более богатую, конкретную и противоречивую картину, оспаривающие фатальную предопределенность его последствий. Наиболее содержательная и убеждающая концепция, диаметрально противоположная как прежним советским, так и теперешним антисоветским трактовкам, принадлежит, без сомнения, Н.Н.Суханову, автору фундаментального мемуарно-исторического труда "Записки о революции" (Берлин, 1922-1923, кн. 1-7; М., 1991-1992, т. 1-3).
Два слова об этой книге, на которую я буду многократно ссылаться. Это поистине уникальный исторический источник, не имеющий себе равных по богатству материала, содержательности и достоверности. Недаром вот уже 80 лет на него опирается вся историография 1917 года. Сколько бы полемических стрел ни метали в "Записки" политики и историки самых различных ориентаций, начиная с П.Н.Милюкова и В.И.Ленина (особенно отличалась по этой части официально-советская историческая литература), ни один исследователь данного периода не может без них обойтись. Притом, что не менее ценно, Н.Н.Суханов - не только зоркий и памятливый наблюдатель, активный участник, объективный и прилежный летописец тогдашних событий: он еще и глубокий их интерпретатор, постоянно нацеленный на то, чтобы "рассмотреть из-за деревьев лес, обслуживать, как должно, общие проблемы, которые с такой силой, так внезапно поставила перед демократией новая жизнь" (т. 1, с. 186). Без преувеличения, в его лице мы имеем крупного теоретика демократической революции, в актуальности основных стратегических идей которого нам еще предстоит убедиться.
То, что для В.В.Шульгина, по неоднократным его признаниям, составляет предмет жгучей ненависти, "злобного бешенства", а для А.И.Солженицына - морального осуждения, - то для Н.Н.Суханова - объект трезвого критического анализа, "великая трагедия, сила и глубина которой не стала от того меньше, что для участников и современников эта трагедия так часто казалась фарсом" (т. 1, с. 244).
Личная судьба автора "Записок" - одна из характерных персонификаций трагизма отечественной истории. Литератор, экономист, публицист, один из ближайших сотрудников Горького по журналу "Летопись", со студенческих лет участник революционного движения, не раз арестовывавшийся и ссылавшийся, социалист и марксист, сохранявший, однако, критическую независимость по отношению к любым партийным проограммам, Николай Николаевич Суханов (Гиммер) с первых дней Февральской революции стал одним из ведущих деятелей Исполкома Петросовета, а затем вскоре и редактором газеты "Новая жизнь". Проводя на ее страницах идеи демократической революции, он с этих позиций вел борьбу как против соглашательства эсеро-меньшевистского руководства Советов, так и против ленинской идеи социалистической революции, несоединимой, по его убеждению, с условиями отсталой крестьянской страны. Отвергнув "военный коммунизм", он вместе с тем вошел в круг тех демократически настроенных русских интеллигентов, которые горячо включились в осуществление новой экономической политики, а в момент ломки нэпа явились первыми жертвами массовых репрессий. Будучи приговорен в 1930 г. к десяти годам лишения свободы по сфабрикованному ОГПУ делу "Союзного бюро ЦК меньшевиков" и полностью отбыв этот срок сначала в тюрьме, затем в тобольской ссылке, он был судим заново и в июне 1940 г. расстрелян, а его "Записки" еще на целых полвека заперты в спецхранах. Читали их только те, кому доверено было их "критиковать"...
Так вот, обращаясь к этому источнику, мы видим послефевральскую действительность совсем не в том свете, в каком рисовалась она с консервативно-охранительной точки зрения. Возьмем для сравнения, например, анархию - один из главных мотивов тех обвинений, которые предъявлены Февральской революции авторами "Дней" и "Красного колеса". "С первых же дней все зашаталось в хляби анархии, и чем дальше, тем раскачистей, тем гибельней", - пишет, как мы помним, Солженицын. Суханов как нельзя более далек от того, чтобы просто-напросто утверждать обратное, однако в его изображении дело выглядит намного многообразнее и сложнее.
На десятках страниц с необыкновенной подробностью автор "Записок" воспроизводит хаос и бестолковщину, царившие в последних числах февраля в петроградском Таврическом дворце, резиденции Государственной Думы, распущенной Николаем 11, но не подчинившейся ему и поневоле оказавшейся в положении "штаба революции". В тот момент, подчеркивает Суханов (вполне в этом совпадая с Шульгиным), одной верной царю роты солдат могло бы хватить, чтобы, разогнав бушевавший там многотысячный, круглосуточный митинг, затоптать революцию в зародыше. Однако так было лишь в самые первые ее дни, когда "в руках демократии... не было никаких сколько-нибудь прочных и влиятельных организаций - ни партийных, ни профессиональных, ни муниципальных" (т. !, с. 50), когда переворот носил характер сугубо стихийного народного восстания, без чьего бы то ни было контроля за ходом событий. А дальше, на удивление скоро, новая власть вводит стихию в берега.
В ночь со 2-го на 3 марта, вспоминает Суханов, он шел по пустынным питерским улицам. "У костров грелись военные и штатские патрули, новые милиционеры и всякие добровольцы "революционного порядка" с винтовками, пистолетами и значками. Они добросовестно останавливали изредка проносившиеся автомобили, требовали пропуска и рассматривали документы... На улицах не чувствовалось тревоги. Уже не было на улицах бездомных, голодных солдат. Переворот завершился, и столица, а за ней вся страна начинали жить новой жизнью и переходить к очередным делам" (т. 1, с. 178). Из впечатлений того же дня: "Еще не были окончательно ликвидированы выступления "фараонов" (упраздненной полиции. - Ю.Б.), эксцессы и "несчастные случаи" еще имели место. Но беспорядков уже не было. Порядок и безопасность были установлены и обеспечены в столице" (с. 200).
Может быть, это черты только первых мартовских дней? Нет, вот запись, относящаяся уже к концу месяца: "Порядок был полный. За три недели, разрушив до основания старый царский административный аппарат, революция сумела создать новый безупречный порядок" (с. 307). Картина отнюдь не была идиллической, однако все это мало походило на анархию, хотя и дышало свободой.
Значит ли сказанное, что с той поры и на весь остальной семимесячный срок между мартом и октябрем 1917 года понятие "анархии" утратило в России свою актуальность? Вовсе нет. С лета того же года, когда явственно обнаружилась неспособность и нежелание Временного правительства и сросшегося с ним эсеро-меньшевистского руководства Советов покончить с войной и дать крестьянам землю, это слово закономерно вернулось в активный политический лексикон, замелькало оно и у Суханова.
"В "больших" газетах, - вспоминает он, - появились постоянные рубрики и крупные заголовки: "Анархия". Эта пресса была ныне переполнена описаниями всевозможных эксцессов и беспорядков. (...) Эксцессов на самом деле было много... Суды Линча, разгромы домов и магазинов, насилия и глумления над офицерами, захваты и расправы ежедневно регистрировались десятками и сотнями. В деревне участились погромы и поджоги усадеб. Крестьяне начинали по-своему "регулировать" землепользование, запрещали порубки лесов, угоняли помещичий скот, брали "под контроль" хлебные запасы и не давали вывозить их к станциям и пристаням. (...) Появились массы дезертиров - в тылу, и на фронте" (т. 2, с. 224). Во второй половине "Записок" это один из постоянных мотивов. "В стране продолжались эксцессы, беспорядки, анархия, захваты, насилия, самочинство, "республики", неповиновение и расформирование полков..." (т.2, с. 280). Но особенно взмыли они осенью 1917 г. "Беспорядки" в России принимали совершенно нестерпимые, поистине угрожающие размеры. Начиналась действительно анархия. Бунтовали и город, и деревня. Первый требовал хлеба, вторая - земли. (...) Всюду посылались войска, где можно - казаки. Усмиряли, стреляли, вводили военное положение. Но не помогало... Мужички же, окончательно потеряв терпение, начали вплотную решать аграрный вопрос - своими силами и своими методами. (...) Делят и захватывают землю, режут и угоняют скот, громят и жгут усадьбы, ломают и захватывают орудия, расхищают и уничтожают запасы, рубят леса и сады, чинят убийства и насилия. Это уже не "эксцессы", как было в мае и в июне. Это - массовое явление, это - волны, которые вздымаются и растекаются по всей стране" (т. 3, сс. 221, 222).
Таким образом, разница между Сухановым и Солженицыным состоит не в том, что один из них констатирует в послефевральской России нарастающую анархию и ужасается ей, другой же не хочет ее признавать или преуменьшает ее значение. Отличие, притом коренное, в другом. Там, где современный писатель видит прямую линию, равномерное "с первых же дней" скольжение "только вниз, вниз", мемуарист предлагает нам рисунок намного более сложный, картину отнюдь не ровную, противоречивую, но гораздо более правдоподобную и живую. Там - суммарность, с оттенком дедуктивного умозаключения, здесь - конкретность самой истории. Это во-первых. Во-вторых, то, что Солженицын с порога осуждает как проявление повальной порчи и измельчания людей, Суханов прежде всего пытается объяснить и действительно в каждом случае предлагает некие объяснения - из сферы социальных интересов, экономической ситуации, борьбы политических сил, особенностей массового сознания и пр., - подход, в котором намного больше рациональности и историзма.
В свете изложенного само собою понятно, что автор "Записок" никоим образом не смог бы принять утверждение, что "не в Октябре решилось, а уже в Феврале", то есть что вся ответственность за последствия второй революции 1917 года лежит на первой. Всем материалом своей книги он убеждает нас в том, что это принципиально различные исторические явления. Между ними, конечно, есть логическая связь, но это отнюдь не логика фатальной неизбежности, а результат преобладания одного из альтернативных вариантов развития - преобладания, никем не предуказанного, обусловленного переплетением и борьбой многих объективных и субъективных причин.
И последнее: общая оценка Февраля. О той революции, которую А.И.Солженицын лишь мрачно-иронически может назвать "светоносной", Н.Н.Суханов множество раз говорит в тонах самого горячего воодушевления: именует ее "великой национальной" (т. 1, с. 128) и даже "величайшей революцией" (т. 2, с. 200). Признаюсь сразу: в этом заочном споре оценок я в целом на стороне Суханова, и даже эпитеты, им употребляемые, не кажутся мне преувеличенными. Другое дело, что предлагаемая им трактовка событий 1917 г. может быть нынче, с учетом мирового опыта ХХ века, существенно дополнена и уточнена.


содержание
библиография